И Сэм ушел. Пешком, взвалив нехитрые пожитки на спину. Маккаслин предлагал фургон, верхового мула. Но Сэм отказался. Никто не видел, как он уходил. Просто в одно утро хибара, и прежде скудная утварью, опустела окончательно, и стало совсем тихо в кузнице, где и раньше не слишком кипела работа.
Наступил наконец ноябрь, и Маккаслин с Тенниным Джимом собрались на охоту, а с ними и мальчик. Майор де Спейн, генерал Компсон, Юэлл, Бун и старый дядюшка Эш, повар, присоединились к ним в Джефферсоне с шарабаном и еще одним фургоном, и Маккаслин с Айком пересели в шарабан к майору и Компсону.
В лагере их встретил Сэм. Если он и обрадовался им, то ничем не выдал своей радости. И если опечалился, когда через две недели они уехали домой, то и печали не выдал. И мальчик один, без Сэма, вернулся в знакомые, жилые места, на одиннадцать месяцев возвратился к кроликам и прочей детской дичи, — но даже из первой своей короткой побывки вывез он неизгладимый из памяти образ большого леса, не то чтобы беспощадно враждебного и грозного, но многозначаще-хмурого, одушевленного, громадного, в чьих недрах Айк бродил и хоть остался почему-то безнаказан, но ощутил, какой он крохотный здесь и (пока не добыл с честью крови, достойной охотника) чужой.
И снова ноябрь и лагерь. Каждое утро Сэм брал Айка на номер. Разумеется, место мальчику отвели из недобычливых, ему ведь только десять (одиннадцать, двенадцать), и он еще и живого оленя не видел. Но все ж они вставали с Сэмом на лазу — Сэм чуть позади и без ружья, как в тот день, когда восьмилетний Айк убил первого кролика в бег. Они ждали в ноябрьских рассветах, и вот к ним доносился лай собак. Гон близился и проходил иногда совсем рядом, звучный и невидимый; раз неподалеку грохотнул дуплет — стрелял Бун, способный попасть из своего древнего дробовика разве что в сидячую белку; дважды довелось им слышать негулкий хлопок винтовки Юэлла, еще до рога оповещавший охотников, что зверь взят.
— А я и разочка не выстрелю, — горевал мальчик. — И никогда не добуду оленя.
— Выстрелишь. Добудешь, — отвечал Сэм. — Потерпи. Ты будешь охотником. Настоящим.
Сэм не возвращался на плантацию, оставался в лесу. Он провожал их до придорожной фермы, где ждал шарабан, но не дальше. Охотники ехали верхом, а дядюшка Эш, Джим, Айк и Сэм — следом в фургоне, где лежало лагерное снаряжение и трофеи: туши, головы, ветвистые рога. Тропа вилась среди могучих дубов, стираксов, болотных кипарисов, от века не знавших иного топора, кроме охотничьего, меж двумя сплошными стенами тростника и кустарника. А за этими уходящими назад и остающимися обок стенами вставала пуща, что навсегда отпечатлелась в мальчике уже за первый двухнедельный срок. Склоняясь, нависая над тропою, она как бы слегка прислушивалась и присматривалась к людям, не столь уж враждебная (ибо слишком мелки ей они все, даже Уолтер, майор де Спейн, старый генерал Компсон, немало взявшие оленей и медведей, — слишком краток и безвреден их наезд), а просто хмурая, дремучая, огромная, почти безучастная.
Лес кончался внезапно. В нем будто калитка приотворялась, и они выезжали к сараям, дому, заборам; на обе стороны стлались отторгнутые у леса хлопковые и кукурузные поля со скелетами стеблей, нагими и недвижными под серым дождем, а за спиною в тускнеющем свете маячила пуща непроницаемой серой стеной, в которой не найти уж было той калитки. У шарабана охотники спешивались — Маккаслин, майор де Спейн, генерал Компсон, Уолтер, Бун. А Сэм слезал с козел, садился в седло и уезжал назад, ведя остальных лошадей в поводу. Мальчик смотрел, как он становится все меньше и меньше на фоне громадного, немого леса. И, ни разу не оглянувшись, Сэм скрывался с глаз, вновь уходил в свое бобылье — так казалось Айку (и Маккаслину тоже, считал Айк) — одиночество и уединение.
И миг настал. Он выстрелил. Сэм Фазерс помазал ему лицо горячей пролитой им кровью, и он из ребенка стал охотником, мужчиной. Было то в последний день охоты. После обеда они снялись и поехали по домам: Маккаслин, де Спейн, Компсон, Бун — верхом, а Уолтер, негры и мальчик с Сэмом — в фургоне, где лежали добытые Айком шкура и рога. Могли там быть (и были) и другие трофеи. Но они для Айка не существовали, для него еще длилось утро, они с Сэмом по-прежнему были вдвоем и одни. Фургон трясся, петлял меж медленно сменявшихся и неизменных стен, из-за и поверх которых глядела на мальчика глушь, теперь не чужая, и никогда уже она не взглянет на него врагом, потому что тот миг бессмертен — навсегда поднялись, дрожа, и застыли, нацелясь, гремучие стволы, и рогач летит в прыжке, навек нетленный. Айка встряхивает, подбрасывает на сиденье. Рогач, миг выстрела, окунутые в кровь, навеки посвящающие руки — отныне это соединило его с лесом, и лес признал его своим — сказал же Сэм, что он не подкачал… Вдруг Сэм натянул вожжи, остановил мулов, и шум в зарослях стал слышен всем — звук характерный и незабываемый, с каким уходит поднятый олень.
За поворотом впереди раздался голос Буна. Уолтер и Айк потянулись к ружьям, и, хлеща мула своей шляпой, к сидящим в фургоне подскакал галопом Бун, диколицый, изумленный. Из-за поворота показались, шпоря мулов, остальные всадники.
— Давай собак! — кричал Бун. — Собак набрасывай! В четырнадцать отростков рожищи! Чуть не на тропе лежал вон в тех азиминовых зарослях! Знать бы, так я б его ножом на месте!
— То-то он не мешкая унесся, — сказал Уолтер. — Увидел, что ты без своего дробовика.
Уолтер уже спрыгнул с винтовкой из фургона, а за ним и мальчик. Подскакали остальные. Сверзившись с мула, Бун свирепо рылся в кузове, кричал:
— Давай собак! Собак давай же!
И мальчику тоже казалось, вечность пройдет, пока они примут решение — старики, чья кровь остужена годами, медлительна, совсем уже не та, что горячо и быстро течет в нем, в Буне и в Уолтере.
— Как думаешь, Сэм? — спросил майор. — Завернут его собаки?
— Собак не надо, — ответил Сэм. — Если он не будет слышать за собой собак, то сделает круг и к закату вернется на лежку.
— Ладно, — сказал майор де Спейн. — Берите мулов, ребята. Мы будем ждать вас на опушке.