Это я так быстро шёл, а она шла очень медленно
4.
Проснувшись, я почувствовал, что ещё слишком рано. Именно рано, а не поздно! Это значит, что уже не глубокая ночь, а предрассветье.
Впрочем, который час теперь был, я не знал.
Я встал с постели и, подойдя к окну, отворил его настежь. Со свежим воздухом втекла в мой дом тишина города. Такая тишина бывает только ранними часами и преимущественно зимой. Зимой – потому что долго набирает силу рассвет, и под покровом ночных красок вязко прорисовывается реальность наступающего дня.
Сколько я проспал? Час? Два? Сутки? Или целый год? Значения это никакого не имело. Мне захотелось немедленно одеться и выйти на улицу. И через десять минут я уже стоял у подъезда.
Куда идти? это меня совершенно не волновало. Я вообще никуда идти не хотел. Мне стало просто хорошо стоять вот на этом месте в абсолютной тишине огромного города и ни о чём не думать.
Блеск фар приближающегося автомобиля вернул меня к реалиям. Машина выехала из-за угла и теперь то ли пропускала меня, стоящего на середине улицы, то ли притормаживала в надежде, что я всё же махну рукой и нырну в её тёплое нутро.
Но я не махнул рукой. Автомобиль исчез в перспективе прямой улицы, а я продолжал стоять. Под ногами, вправо и влево, разбегались трамвайные рельсы. Мне это показалось забавным. И я пошёл, следуя извилистому трамвайному пути.
У Серпуховской заставы я, согласно направлению рельсов, свернул налево, а за Даниловской площадью направо. На моём трамвайном пути попадались пластиковые прозрачные остановки. Если я уставал, то присаживался и немного отдыхал. Когда я шёл трамвайным путём, то всегда уважительно махал руками проезжавшим машинам и мы любезно расставались. Водители таких машин махали руками и мне. Наши обоюдные приветствия были красноречивее любых дорожных знаков. По тротуарам я идти боялся. Эти тротуары могли заманить в чёрт знает какие лабиринты своих извилин. И вот я, этакий человек-трамвай, приближаюсь к очередной остановке. На остановке сидит человек. Человек, кажется, спал. Мой трамвай подъехал и остановился. Я предупредительно посигналил трамвайным звонком:
– Дрынь-дрынь, дрынь.
Человек продолжал спать. Тогда я вышел из трамвая и, обойдя остановку, зашёл в ночной магазин.
Я стоял перед многоярусными батареями бутылок и размышлял, что бы выбрать такое, что соответствовало моему настроению? Дверь звякнула, и в магазин вошёл тот самый человек, который спал на остановке.
Я попросил продавщицу дать мне фляжку дагестанского коньячку.
Мужик топтался у порога.
«Наверное, бомж, – подумал я, – сейчас попросит денег…»
Когда я подошёл к выходу, он спросил:
– А по какому маршруту пойдёт трамвай?
– Этот трамвай идёт в депо, – ответил я.
– Будем ждать следующего, – сказал мужик.
Сонная продавщица таращила на нас глаза.
– Хотите коньяка? – взглянул я на продавщицу.
Она мотнула головой. Свинтив крышку, я сделал несколько крупных глотков. Во фляжке осталось ещё немножко коньяка. Я протянул бутылку мужичку:
– Будешь?
Мужик допил коньяк. Пустую бутылку он сунул в карман. Я попросил продавщицу дать мне ещё фляжку.
– Только пейте не здесь, – замахала руками девушка.
Мы вышли из магазина.
Если закрыть глаза и, досчитав до двадцати, снова их открыть, то, скорее всего, ничего существенного в твоей жизни не произойдёт. В мире произойдут: смерти, убийства, рождения, а в жизни отдельного человека – ничего. Но если закрыть глаза и не считать до двадцати, а двадцать секунд бубнить шевеля губами слово «хрень», то очень вероятно что похожую «хрень» обнаружишь, когда откроешь глаза.
Мы сели на металлическую скамеечку трамвайной остановки и я, свинтив крышку, сделал ещё три глоточка.
– Знаете, когда хреново и больше нет ничего, кроме, например, коньяка, прошу вас, не спешите за один налёт опорожнить ёмкость. Делайте маленькие глоточки. По два за раз. Пейте и не бойтесь подумать, что вы пьёте свой последний коньяк в вашей жизни. И старайтесь длить и не упускать пойманную ниточку. Ниточка завязывается у корня языка.
Потом мягкое опускающееся по пищеводу тепло и короткая вспышка в желудке. А там, в желудке, если он до этого не был завален презренными котлетами и салатами, то для упавшей коньячной росы там будут доступны все струны вашего тела. Ведь в желудке начинаются все струны. Маленькая сюита или роскошная симфония – и только для вас! Костёр разгорается, и вся «хрень» мира превращается в высокую печаль.
– Кто это мне говорит? – оглянулся я.
Мужик сидел рядом и молчал. Он не смотрел ни на меня, ни на фляжку в моей руке. Его глаза были уставлены в то место, где полчаса назад стоял трамвай.
– Я живу вон там, – начал мужик, – хорошо ночью выйти на улицу. В магазинчике куплю флакончик. И потом сажусь здесь, на остановке.
– Ты здесь часто сидишь? – спросил я.
– Да когда как… Дом, магазин и между ними остановка. Это мои опорные точки. Живу, как в трёх соснах блуждаю. Тут теперь вся моя жизнь и мои мысли. Особой радости нет, но и печалиться сильно нечему. Сижу, тяну пивко, курю сигаретку и думаю всякое разное.
– О чём ты думаешь?
– Люблю вспоминать своё село. Я ведь деревенский. Моршовка – село такое за Владимиром. Не слыхал? А то думаю про бабу свою. Она у меня красивая… особенно когда была молодой. Сейчас тоже ничего, но стервой стала. А иногда вообще ничего не думаю. Просто сижу и жду трамвай.
– Какой трамвай?
– А какой подойдёт. Вчера вот так же подошёл трамвай. А я не успел разглядеть номер. Подошёл и спрашиваю: «Какой трамвай?» – «Трехчасовой», – голос мне из кабины…
– Какой? – в свою очередь, не понял я.
– Трёхчасовой! Они ночами, по часам, ездят.
– Это как?
– Ну, как – как. В три часа приходит трёхчасовой. Чего тут непонятно?
– Ну да, – я кивнул.
– Сел я и поехал, – продолжал после некоторой паузы мужик.
– Куда?
Мужик негромко рассмеялся. Смех его был задумчивый, как смех человека, который, припомнив что-то смешное, начал было смеяться, но потом в голову пришла другая, совсем несмешная мысль. Смех ещё по инерции продолжается, хотя человеку уже не смешно.
– Трамвай завернул вон за тот угол, – мужик махнул рукой. Я посмотрел. Трамвайные пути разделялись. Прямо шли пути, и за угол большого дома поворачивали тоже пути.
Мужик продолжал:
– Только мы свернули, и такой снег повалил! Я такого снега в Москве, сколько живу, не видел. Как у нас в селе – белый, крупный и валит, валит, валит. Стена снега и при этом – полная тишина.
Трамвай остановился. Я вышел. Ничего не узнаю. Какое-то поле и валит снег. И тут я слышу смех. Знакомый смех. И вижу свою бабу. Ну, я тут опупел. Она молодая, какой я её брал. Проходит поодаль меня и смеётся. Я вытаращил глазищи и слова сказать не могу. А она остановилась напротив и улыбается. Губищами блудливыми смотрит в мои глаза. И совсем голая! Я подхожу ближе.
Она не отходит, только улыбаться перестала и ладошкой правое плечо закрывает.
–Ты чего там закрываешь?– спрашиваю я.
Она молчит. А в глазах страх. «Ты, Коля,– говорит она мне, – уже седой, седой!» – «Ты чего там прячешь», – начинаю кричать я. – «Ты старый!» – кричит она и хочет убежать. Я хватаю её за руку и вижу, что на плече три синих подтека. «Что это такое?» – она плачет и говорит: «Это Мишка ко мне приставал…» – «Какой Мишка?» – ору я.
Она вырывается и убегает. Я бегу за ней по полю. Её нет уже нигде. Я падаю в сугроб, поднимаюсь и снова бегу. И тут лбом упираюсь в стоящий трамвай. Двери открыты. Я вхожу, и трамвай везёт меня назад. Покатался, значит, – закончил рассказ мужик.
– Всё тебе приснилось, – говорю я.
– Пьян был и даже, может, приснилось. Ожгла кипятком плечо она. Как-то умудрилась из чайника плеснуть на себя. Тогда я поверил, что ожглась моя Лиза. А вот сон мне всё открыл. Засосы там были, понимаешь! Вот кипяток и понадобился. От кого были те засосы, я не знаю. А Мишка был наш деревенский мент. Я замечал, как он заглядывался на мою бабу.