Сергей Царапкин
Кукла. Московская фантасмагория
Глава 1
Меня зовут Александр Григорьевич Наумов или можно просто Саша. Мне осенью исполнилось сорок. История, которую я хочу рассказать, неожиданна, полна грусти и может показаться фантастической. Хотя всё это случилось со мною в Москве, в две тысячи седьмом году
1.
Сперва хочу отметить и напомнить любопытное наблюдение из жизни природы.
Снег в Москве выпал двадцать четвёртого декабря две тысячи шестого года, и в ночь на первое января две тысячи седьмого проливной дождь слизал с поверхности земли белое напыление. Этакая новогодняя экспозиция на недельку. Развернулась и захлопнулась. И осталось серое небо, раскисшая грязь под ногами, холодный ветер и промозглая сырость, напитанная непрекращающимися дождями. Любопытнейший символ явила природа.
И как же в этом безвременье не возмечтать, например, о далёких тёплых краях, где ласковое море и бесконечные прибрежные пески! Вот такая реакция на предъявленный символ. Как же хорошо брести по тёплым зыбучим пескам босиком вдоль моря, уходя всё дальше и дальше от слякотной московской зимы. А позади остаются невнятные для времени следы, будто кто-то идёт за тобой и догнать уже не может. На минутку можно остановиться, оглянуться. Ещё видны очень дальние следы. Они полны московской размазанной жижи. Но следы, те, что поближе, уже наполняет набегающая волна. Ну а след, оставленный перед тем, как остановился – этот след сух и полон песочной теплоты.
– Значит, я уже ушёл?
Потом я вижу, как другая волна слизывает и московскую жижу, и всё остальное, включая и последний сухой, солнцем обогретый след. Позади уже ничего. Впереди ещё ничего. Небрежным росчерком белых чернил скользит по выполосканному небу одинокая чайка. Это последнее, что может ещё предъявить останавливающееся время. Но и оно уже бессильно что-либо длить. Зачем? И тогда всё останавливается: солнце в своём раздражённом накале перестаёт видеть само себя; прожжённое белыми дырами небо падает брошенной тряпкой в море; море, накрытое этой тряпкой, стеклянно блестит; и я – убежавший из дурацкой Москвы, потерявший все свои следы, продолжаю стоять здесь. Это, я чувствую, может продолжаться бесконечно долго.
«На что это похоже? – думаю я, – На смерть? Или на вечность?»
И то и другое равносильно, возможно, своей невместимостью в моей черепной коробке. И я снова опрокидываюсь в сопливую, простуженную январём Москву. И тогда остановившийся росчерк белых чернил снова начинает скользить чайкой в небе над сливочными барашками сонного моря. Это судьба – принудительно быть всегда ничем или чем-то, вроде мечты между дождями и солнцем, между холодными снегами и нестерпимо раскалёнными песками, между потерянным прошлым и никогда не наступающим будущим – быть всегда «ничем» и поэтому уметь только вздыхать, молиться и чёрт знает о чём думать! И где-то в этих бесконечно назойливых оппозициях появляется место Злодею.
Итак, на сцене появляется злодей.
Злодей крадётся и, осмотревшись, убеждается, что его никто не видит. Глупый злодей! Или, всё же, это правила игры, и злодей просто хорошо их знает? Так вот, злодей, оглядевшись, бросает в песок иголочку. Маленькую иголочку. Потом он бросает ещё одну и ещё одну. Злодей бегает по песку и разбрасывает то тут, то там свои иголочки. Это можно назвать «злодейским танцем». Сколько злодей бросил в песок иголочек, это неизвестно. Но когда он уходит, то на первый взгляд ничего не изменилось. Всё тот же тёплый песок, всё то же море и высокое небо, и даже ветерок своим дыханием изгладил следы злодея. Кто был этот злодей, это неважно. Важно, что в песке кроме тепла, кроме многочисленных и разнообразных песчинок, появились иголки.
А ведь среди песочного пространства можно, например, просто гулять с красивой женщиной. Или можно всё с той же красивой женщиной, искупавшись и упав в горячий песок, зарыться в нём и там, в его тёплых песочных глубинах, рыть ходы и смеяться, когда ваши руки найдут друг друга. Или можно ещё с некоторыми своими друзьями играть в мяч, или взять и высоко, как можно выше подпрыгнув, закричать: «А-А-А-А!»
Да мало ли что можно делать в пределах такой большой песочницы! А когда в песке находятся иголки? Это уже больно и опасно. Это вызывает нежелание приходить на это место. А само место превращается из красивого в некрасивое, очень похожее на свалку. Там бросают бумажки, и нет никакого желания эти бумажки собирать.
Ну, а свалка – это уже почти «мерзость и запустение»; это эволюция, революция, поллюция, мастурбация и рекламация вместе взятые.
Можно, конечно, попробовать, просеивая песчинки, выискивать эти иголки. Это трудно. Можно ничего не делать и, как бы не замечая, жить. Это свалка.
Можно изобретать всевозможные приспособления для защиты от иголок. Это цивилизация.
Но чаще всё происходит иначе, то есть гораздо проще. Человечек рождается с тёплой песочной душой. И вдруг обнаруживается иголочка. Сначала одна. Ему сказали об этом. А потом ещё, и ещё, и ещё раз сказали. И человечки полны этих нестерпимо колющихся игл. И от этого люди выглядят немножко смешными в своих застывших напряжениях. Или печальны их лица от проливных дождей, так похожих на слёзы. И в этом, в общем-то, нет ничего страшного. Ну, перекосило и прихрамываешь или видишь как-то болезненно и обострённо, смеёшься с неприятным запахом изо рта от больных зубов. Или от долгих пристальных всматриваний в спины уходящим вдаль с трудом откликаешься на собственное имя: «Эй, где ты?»
Всё это, так или иначе, или иначе и совсем не так. Но как же надо? Это только вопросы, которые задаются, чтобы скрыть своё бессилие и хоть что-нибудь сказать. Ведь молчание – это почти смерть.
А те, кто уже начинает стареть, замечающие не своё вчерашнее лицо в предательском зеркале, видят «неизбежное» и в собственных глазах то ли отблеск обнажённой боли, то ли взгляд затравленной собаки. И вот, когда всё это случилось: и ты уже родился; и обнаружены неисчислимые иголки; и устал уже качаться маятником от мечты к мечте, мимо себя, голого и одинокого «короля»; когда в конце года, как в конце пути, всю эту заваренную и неусвоенную кашу жизни накрывает нежная пелена первого снега – тогда, если постараться, можно успеть, выйдя немедленно на улицу, прогуляться в глубину последней ночи.
Именно для этого под Новый год выпал снег. Снег шёл несколько дней. Он падал, падал, падал. Он падал на голую землю, на блестящие тротуары, на ветви деревьев и на крыши домов. Оседавшие снежинки весело катались на крышах трамваев, на капотах авто. Их сбрасывали неутомимые дворники с лобовых стекол машин и другие дворники обычными мётлами на обочины. Так образовывались сугробы, и город постепенно превращался в новое пространство. И в этом преображённом пространстве стало как-то потише; как-то звонче заскрипел под ногами снежок; ярче и чище заблестело солнце.
2.
Новый год! Это наше, это сугубо русское! Это начало и конец, альфа и омега. Здесь душа сопрягается с телом! Здесь вся философия! Здесь вопросы если и не превращаются в ответы, то слова уж точно наполняются волшебной силой! А такие сильные слова материализуются – и это субстрат чуда! Можно лепить из такого субстрата жизнь, как из снега лепят снежных баб…
Ненадёжно? Может быть! Но ведь, какое удовольствие! И не обещанное, а вот здесь и сейчас присутствующее, пойманное «Настоящее» – оно так же растает, и как этот снег, и как эта ночь, и как вся жизнь!
А ещё это похоже на маленькие дверцы или люки, ведущие непонятно куда, но понятно, что отсюда. Такие дверцы порой попадаются и среди повседневности. Фраза или ситуация некоторое время смотрит в твои глаза, а твои глаза смотрят на эти дверцы. И вот тут, как чёртики из кубышки, выскакивают подсказочки, похожие на капканчики, мышеловочки в форме знаков препинания: «?», «!», «.». Может быть, ещё поэтому все слова, произносимые в Новый год, произносятся в восхитительной форме. Этакий безудержный оптимизм, безрассудство… вобщем, куда-то… и без чего-то!