Денис Петренко
Нокаут
Нет в институте рабочего утра лучше, чем утро тридцать первого декабря! Потому что никто уже не работает: все студенты давно сдали сессии и разъехались по домам, последние преподаватели ушли на каникулы тридцатого и готовились к встрече Нового года, даже уборщиц не видно. Только, может быть, электрик или техник пройдет, осмотрит свое хозяйство, или лаборант забежит последний раз перед праздниками полить цветы. Коридоры пусты и светлы – никто не пылит, не шумит, на подоконниках белыми горками блестит снег.
Я работал научным сотрудником в исследовательской лаборатории и жил в общежитии в другом конце города. До института можно было доехать на троллейбусе, но я обычно вставал с рассветом и шел пешком по притихшим, замершим в ожидании праздника улицам, дышал чистым зимним воздухом, смотрел на витрины еще не открывшихся магазинов. Всю технику обычно проверяли перед выключением лаборанты. Ничего особенного у нас в подразделении не было, кроме двух специальных сканеров для ветхих архивных документов, которые нам купил предыдущий ректор. Когда их привезли пять назад, как раз в конце декабря, наш руководитель попросил меня зайти утром перед Новым годом и на всякий случай еще раз посмотреть, чтобы все было в порядке. С тех пор я каждый год, без всякой просьбы, как будто по традиции, ходил предновогодним утром в институт.
Закрыв лабораторию, я некоторое время курил на порожках с охранником, который должен был остаться в новогоднюю ночь. Потом шел в большой гастроном на соседней улице, покупал шампанское, фрукты, конфеты и бутылку горькой настойки «Стрижамент». Шампанское предназначалось для Таньки и Светы, хороших веселых девчонок – аспиранток филологического факультета, с которыми мы обычно встречали Новый год, а «Стрижамент» – для моего друга и коллеги Саши. Настойка, конечно, была давно уже не та, что раньше, но Саше она все равно нравилась, а Таньке и Свете нравилось, как Саша под действием напитка читает стихи обэриутов. У нас была славная компания, несколько лет подряд мы собирались вместе, встречали праздник, жгли бенгальские огни, стреляли из хлопушек с конфетти, пели песни – у Светы дома стояло фортепьяно, и она неплохо играла маленькие смешные пьески.
Однако в этом году я подумал, что нужно остаться в общежитии и отметить праздник в одиночестве. Танька, разумеется, звала меня, обещая под Светин аккомпанемент исполнить несколько недавно разученных ею русских романсов, но позвонил Саша: он не успел вернуться из Тбилиси – летел с пересадкой через Москву, застрял во Внуково из-за снегопада, по всей вероятности, на целый день, а может и два. Мне стало как-то не по себе, когда я подумал, что, вот, буду веселиться с девчонками в Светкиной квартире, пока Саша сидит в аэропорту в железном кресле в окружении случайных людей, прохаживается по залу, чтобы размять ноги, пьет кофе из автомата. И из молчаливой солидарности с другом я решил встретить Новый год перед телевизором в моей девятиметровой комнатке, выпить бокал вина, посмотреть концерт по телевизору, а если подняться на девятый этаж общежития, можно было и полюбоваться фейерверком в парке Победы.
Пока я шел из института, я все думал о том, как же все-таки Саша решился лететь в Тбилиси. Туда и до пятидневной войны попасть было непросто, а после 2008 года и совсем почти невозможно. Мало того, что никто не мог предсказать, как поведут себя теперь сотрудники тбилисского архива, нужно было пройти семь кругов бюрократического ада, чтобы оформить документы на выезд. Но Сашу никогда не смущали трудности. Саша вообще был человек железной воли, хотя по внешнему виду не скажешь: он был сухощав, среднего роста, но сутулился и поэтому выглядел ниже, на его не очень красивом лице, словно небрежная запятая, сидел немного искривленный тонкий нос, под светлыми, сливавшимися с бледной кожей бровями блестели большие, но невыразительные белесые глаза, смотревшие всегда слишком сосредоточенно, казалось, даже чрезмерно напряженно на все, что встречалось взору. Тот, кто видел Сашу впервые, мог по первому впечатлению предположить, что перед ним скорее бухгалтер, мелкий клерк из статистической конторы, чем ученый с острым умом и крепким характером. А характер у Саши был достойным подражания. Он, наверное, самый целеустремленный человек из всех, кого я когда-либо знал. На вид тщедушный, слабый, Саша, казалось, готов был взяться за дело любой сложности и довести его до конца, чего бы ему это ни стоило.
Мы вместе учились в школе, потом поступили на филологический факультет. Мне без труда давались предметы, я хорошо запоминал имена, даты, мелкие исторические детали, сдавал сессии с легкостью, на следующий день забывая то, что выучил специально к экзамену, получил желанный красный диплом и рекомендацию в аспирантуру.
Саша тоже окончил институт с отличием, но как же тяжело это ему далось! Он любил ясность, хотел все понимать так, как понимает, что дважды два четыре, поэтому перечитывал лингвистические, философские книги по нескольку раз, чтобы добиться не знания в общих чертах, как это делал я, а знания сути. Он никогда не доверял пересказам известных теорий, и вместо того, чтобы, как все нормальные студенты, прочитать два-три параграфа из учебного пособия, читал дни напролет Платона, Аристотеля, Дионисия Ареопагита, Николая Кузанского, Августина Блаженного, Гумбольдта и бесконечных продолжателей его идей в России. И если на экзамене обычным студентам, чтобы получить хорошую отметку, достаточно было просто сказать, например, что «Грамматика» Пор-Рояля построена на основе аристотелевой логики, то Саша обязательно стремился не только досконально изучить текст «Грамматики», но и научиться выполнять основные логические операции. Если мы бездумно и механически повторяли из года в год, словно поговорку, что язык, по Гумбольдту, не «эргон», а «энергейя», что для Потебни в слове есть внешняя форма, внутренняя форма и содержание, то Саша был, наверное, единственным студентом на курсе, кто мог действительно объяснить, что же такое «энергейя» и внутренняя форма, потому что он читал самих Гумбольдта и Потебню, а мы читали только учебник Алпатова.
Знания Саши были настоящими, а не поверхностными, он добывал их, как горный мастер руду, – в глубине, в недрах, не боясь труда, не оглядываясь на потраченное время. И, как горный мастер, он не останавливался перед грудой земли и камней, чтобы добраться до драгоценной жилы. Если Саша, допустим, сталкивался с лингвистической теорией, которую невозможно освоить без знания философии жизни, он откладывал книгу о языке и читал Дильтея, Бергсона, Дриша, потом снова брал в руки отложенную книгу и пытался понять еще раз. Если ему не давались статьи о языке Вернера Гейзенберга или Нильса Бора, он изучал теоретические работы по квантовой механике, а если не понимал расчетов и формул, которые приводились там, брался за математику.
В моем воображении Саша долгое время вызывал образ Буркевица – героя романа Марка Агеева, и мне иногда казалось, что это его могучее стремление к знанию – следствие какой-то затаенной обиды на тех, кто обладал быстрым умом и легкой памятью, и как только Саша добьется какого-то желанного результата, поступит, например, в аспирантуру, он перестанет так стараться.
Но именно в аспирантуре Саши раскрылся по-настоящему и стал работать еще больше, хотя это, по-моему, было уже невозможно. Мы с ним поступили в обучение к профессору Ивану Михайловичу Каменеву, который организовал лабораторию для изучения и сохранения северокавказской литературы и культуры. Иван Михайлович составил список фамилий писателей, деятелей науки, искусства, чьи произведения следовало собрать в первую очередь. Я сходил раза два в краевую библиотеку, скопировал из наиболее доступной подшивки «Приазовского края» статьи Якова Васильевича Абрамова, а из «Материалов для изучения местностей и племен Кавказа» несколько работ Николая Ильича Воронова – и отложил дела до конца семестра.
Саша в сентябре отправился в Москву на какую-то конференцию, и первая же его поездка закончилась открытием. Он привез из Ленинской библиотеки копию монографии Сергея Васильевича Фарфоровского о карачаевцах. Фарфоровский писал о туркменах, ногайцах, калмыках, чеченцах, но то, что у него была специальная книга о карачаевцах, этого не только никто не знал, даже предположить не мог. Дело в том, что в экземпляре, сохранившемся в фондах библиотеки, не было обложки и титульного листа, а на последней странице под текстом стояли буквы С.В.Ф. Саша вообще-то искал любые материалы ставропольских ученых XIX – начала XX века, посвященные кавказским народам, и, обнаружив в каталоге книгу неизвестного автора, заказал ее в читальном зале. Приступив к работе в лаборатории Каменева, Саша, в отличие от меня, прочитал все статьи и брошюры, которые были тогда в нашем распоряжении. Разумеется, он был знаком с этнографическим этюдами Фарфоровского и, когда стал читать книгу «Карачаевцы и балкарцы: Очерки современного быта», сразу почувствовал знакомый стиль. Несколько консультаций со специалистами-текстологами не оставили никаких сомнений – у начинающего аспиранта в руках забытая книга прекрасного этнографа и историка.