«Прекрасные ветки и медленный снег…» Прекрасные ветки и медленный снег. Попробуй сдержать это слово. В начале все будет легко, но потом человек уже состоит из говна и печали. Послушай же холод под сводом ребра: там вертится черный бесенок оф-бита. И сделай лицо, будто это игра и – что там?.. – ну, будто бы почка отбита… И песня все та же, а в ней сатана дрочит на холеные целые ноты; и тихо ее напевает страна, несущая бремя любви и заботы. Несущая время и вымя – тебе; бери, не смущайся, выпячивай губы… Искусство играть на слюнявой губе важней, чем наука выплевывать зубы. А как же серчающий, искренний шаг и светлая девочка рядом – свобода? Достаточно мыслить, как ветка, как знак последнего, голого, времени года. Ходи как дурак, называй на ходу — ничто не избито – зазнобу, занозу, награду за смех – голубую звезду и зимнего ветра ванильную розу. Хорош амфибрахий для длинных ножей и прочих этических «параферналий», для срущих за домом прекрасных бомжей, для слов из говна и печали. «Как научился рифмовать…» Как научился рифмовать квадратиком на три копейки в бледно-зеленую тетрадь (12 л., за две копейки), так и рифмуешь. На бегу тьма набивается в ботинки (а полутьма – в полуботинки), и ночь подобна сапогу великой статуи Зимы, стоящему, как Озимандий, на перекрестке в Сумерканде, где мы, озимые, стоим и держим судрожно в руках бледно-зеленые тетради, и скучный гимн, как «бога ради», дрожит на рваных языках. «Черной школьной зимой…» Черной школьной зимой в середине третьей выйдешь, маленький мой, на поля тетради и почувствуешь, как чернеют скулы, и услышишь звяк кайла на сколах. Это серый камень куют троцкисты, это в коми-кеми играют в кости, ничего об этом ты не узнаешь, пахнет мерзлым потом за гаражами. Проходи быстрей, проходи острожней, хоть лежащий строй под ногой все тверже и ведет туда, где горят на черном в четыре ряда школьные окна. Песни о простых людях Good man has no shape.
W. S. Мил-человек, твоя бесформенность всегда была твоим убежищем, где ты мог быть любым уебищем и быть, как быть, и как-нибудь; и, как ни будь, по вечной присказке твоей, все было хорошо, милок, все было плохо, ниже среднего, и бог горчил, и падал снег и становился грязью, ветошью, и вечностью, и грузом очности; и выходя курить на лестницу, ты спотыкался: там лежал соседа труп, с утра не убранный, и в белый потолок подглядывал; и было тошно, было радостно, и, было, лыбилось ебло; и свет-дружок, почти сокамерник, старался быть вечерним, искренним, старался разглядеть лицо твое; и белолобик шел на взлет… * * * Что с неба сеется, что сыплется? Не снег, не дождь, не пламя серное — бог крупной солью солит мясонько, чтоб стало солоно земле, чтоб из нее росло соленое, тяжелое, большое мясонько, чтоб шло, толкаясь, локти липкие втыкая в скользкие бока, — под свет неважный, послепраздничный, подставить голову широкую и чувствовать смыканье родины над ней, садовой и седой, и гордой, гордой, и не то чтобы повинной, а – чего не сделаешь для этих сисек медных, медленных, матерых, материнских, бля: пойдешь уродовать юродивых, мудохать мудрых, править праведных; так пустота сыновней нежности родна утробной пустоте… * * * В начале жизни – парта липкая, тьма, пахнущая мокрой ветошью, доска коричневая, скользкая, немилый пот, невнятный мел, тычки, пинки, вонь туалетная, грязь подноготная, изустная, грязь языка, с плевочком беленьким, и матерок – на ветерок, и зависть, зависть до бесчувствия — как онанизм, и слабость отчая, и материнское бессчастье, и тоска, и скука, и тиски, и брусья, и большая родина, и малая дыра родимая, и в тесной кофте дура женская, и в пиджаке дурак мужской, и смерть какая-то – как вредная привычка, два по поведению, замена разом всех училок на таинственных учителей… |