Д-р Немитц откинул голову и усмехнулся в потолок.
— Уважаемый коллега Куддевёрде, — сказал Гнуц.
— Можно мне уйти, господин директор? Мне еще нужно в больницу.
— Прошу вас остаться до голосования, коллега. Я бы не хотел, чтобы из-за чистой случайности мы получили результат, который неточно отразит наши убеждения.
— Я уполномочил господина Нонненрота проголосовать за меня.
Гнуц помедлил, потом быстро сказал:
— Ну хорошо. Это другое дело. Тогда вы, разумеется, можете идти. Пожалуйста, кланяйтесь вашей супруге, коллега. Желаю ей скорейшего выздоровления.
Нонненрот посмотрел на стенные часы и закатил глаза.
— Вот мы уже и в новую эру вступили, — сказал он.
— Еще кто-то просит слова? Господин коллега Грёневольд, прошу.
— Но только уж побыстрей закругляйся, — сказал Нонненрот. — Мы тут взмокли от усердия, и все из-за какого-то недоделанного большевика.
Грёневольд подождал, пока станет тихо.
— Я хотел бы прежде всего предложить коллегии выдать ученику Руллю за заслуги в оживлении Spiritus loci[159] вместе с выпускным свидетельством в награду книгу.
Д-р Немитц перестал рассматривать потолок, зажег сигарету и с интересом повернулся к Грёневольду.
— Мальчик хотел, чтобы между учителями и учениками снова начался настоящий разговор: сегодня такой разговор состоялся, хотя, как и следовало ожидать, после длинных монологов, с нашей стороны была продемонстрирована весьма сильная глухота. Руллю хотелось, чтобы на место передачи мертвых знаний пришла живая и продолжительная дискуссия. Он думал о школе, о том, как приблизить ее к жизни, оживить, вселить дух молодости, чтобы она обрела смысл в жизни и для жизни. Он протестовал против нашей страсти к покою и удобству, против рутины, чванства и заносчивости, против предрассудков, ханжества и деспотизма. Я догадываюсь, что школу призывают проснуться не только из-за спящих учеников.
— Скажите, вы это всерьез? — спросил ошеломленный Гнуц. — Здесь такие шутки неуместны.
— Никакого порядка, — простонал Випенкатен.
Нонненрот взволнованно растирал мочки ушей.
— Крючкотворство!
— Вот уж поистине: если господь захочет наказать…
— Прошу тишины, господа, — строго оборвал всех Гнуц. — Вы кончаете свои странные рассуждения, господин коллега Грёневольд?
— Нет, пока не кончаю. Здесь не раз с пеной у рта говорили о безудержной ненависти Рулля к так называемым нерушимым ценностям и принципам; при этом произносились такие громкие слова, как повиновение, долг, дисциплина, беспрекословное подчинение, авторитет, уважение, порядок, приличие. Великие, волнующие, достойные почитания понятия — я удивляюсь только, с каким знанием дела, с какой непоколебимой уверенностью бросают в бой эти слова. Будто со времен Фомы Аквинского или Канта история не претерпевала страшных, опустошающих кризисов, а застыла в неподвижности, сохранив все свои ценности. Словно не было французской революции, Маркс был благоглупостью, Дарвин — мошенником, Ницше — второстепенным явлением в медицине, «третий рейх» — легендой, атомная бомба не падала на Хиросиму, а мировые войны происходили в далекой Турции.
Я уже давно понял, что основная масса человечества не проявляет интереса к главным проблемам нашего времени; но так отчетливо, как сегодня, эта мысль никогда у меня не возникала. К сожалению, я не разделяю оптимизма тех, кто полагает, что эта основная масса сможет притормозить ужасающее развитие нашей истории.
В школе, и боюсь, не только в ней, процветает столь же трогательный, сколь и опасный культ реставрации. Испокон веков в школе проводятся реформы. Результатом этих реформ являются, как правило, новые планы прохождения материала, то есть программы, древние, как музейные экспонаты, и утопические постулаты. Кризис школы — это не только кризис нашей системы, но прежде всего кризис человека. Кризис учителя, как человека, который должен учить самому важному в наше время и который сам не знает, что важно, не имеет никаких принципов. И кто не испытывает этих страшных сомнений, сомнений в существе своей миссии, тяжкой и великой миссии учителя — тот субъективно, возможно, и счастлив, но я боюсь, что его преподавание и то воспитание, которое он получил, принадлежат к культу анахронизмов и играют не последнюю роль в том чудовищном спектакле, где каждый делает вид, будто мы живем в тиши, вдали от истории, а не в вихре одной из самых страшных катастроф, которые нам известны, в эпоху, которая знакома нам лишь в трагическом значении этого слова.
Боюсь, что в моральном отношении наша школа удовлетворяет сегодня разве что требованиям девятнадцатого века, но никак не требованиям нашего времени. Мы берем на себя парадоксальную задачу воспитывать граждан, которые, как мы надеемся, выбросят за борт вчерашние революции! При этом я испытываю безграничное уважение к той сизифовой работе, которую каждая школа каждый день начинает сначала; и я знаю трудности учителя, стоящего перед классом, — трудности, которые нередко превосходят возможности человека…
Я, разумеется, не знаю выхода из того трагического тупика, в который мы зашли. И если на пороге катастрофы еще можно что-то изменить, то сделает это не поколение, предшествовавшее нашему, и не мое поколение — им слишком злоупотребляли ради преступлений и глупости, но, быть может, поколение таких, как Рулль, потому что оно несет в себе новые качества, добродетели — мне хочется употребить это старое хорошее слово, — добродетели, которых нам недостает или которые мы утратили и которые тем не менее символизируют наши последние, действительно живые и живительные силы: искренность, честность, открытость, готовность понять других.
Такие, как Рулль, открыты, и честны, и прямолинейны, они не очень-то дают себя увлечь яркой упаковкой устаревших лозунгов; критическим взором они стараются проникнуть в суть вещей; они не погрязли настолько в рутине, чтобы заведомо предрешать исход каждого спора: у них нет еще предрассудков, которыми заражены все мы.
Мне кажется, поколение Рулля сделано не из того материала, из которого делаются герои или святые. Но оно — и это ново и непривычно для немецкого народа — не очень-то пригодно для того, чтобы поставлять исправных исполнителей чужих приказов, проныр, действующих тихой сапой, или служак, привыкших стоять навытяжку.
Я думаю, из этой породы людей могут вырасти честные, хорошие мастеровые жизни, если нам, педагогам, удастся преодолеть их пассивность, заполнить пустоту в них и поддерживать их недоверчивость.
Извините, что я на десять минут занял ваше внимание. То, что я хотел сказать — и не только сегодня, а и раньше, — невозможно было изложить короче. И я должен был сказать это, прежде чем уйду отсюда.
Возможно, вы спросите: ну, а где же, так сказать, позитивные начала? Не ищите ответа. Для меня едва ли не все ответы давно стали подозрительными. Правильно поставить вопросы — это уже большой шаг вперед. Так, как их поставил перед нами этот мальчик. Помните, пожалуйста, об этом.
Нелишне заявить, что мое предложение присовокупить к выпускному свидетельству Рулля премию — наградить его книгой — было высказано вполне серьезно. Настолько же серьезно, насколько серьезна моя решимость со всей энергией противиться исключению Рулля.
— Договорился! — сказал Нонненрот. — Псалом Давида, переживающего великое искушение.
— Хотел бы я иметь такого адвоката, как вы, коллега Грёневольд, тогда можно спокойно воровать серебряные ложки, — сказал Крюн.
Хюбенталь выколачивал свою погасшую трубку.
— Знаете, что это такое? Это педагогический мазохизм.
— Кто своевременно начнет лизать задницы своих учеников, тот имеет шансы выжить, — протявкал Нонненрот и захохотал так, что слезы выступили у него на глазах:
— Тогда поторопись, Вилли. А то место будет занято.
— Стало быть, и на педагогическом фронте бывает дезертирство, — сказал Випенкатен.
— Господа! — воскликнул Гнуц и опять постучал своим перстнем по столу. — Господа! В школе, руководство которой осуществляется на демократических началах, каждый имеет право высказать свое мнение, даже если оно не устраивает большинство членов коллегии или руководство школы. И потому я выслушал речь коллеги Грёневольда в защиту Рулля, не перебивая, что далось мне, впрочем, нелегко. Но теперь я хотел бы заявить со всей решительностью следующее: смотреть на вещи так, как вы, уважаемый коллега, означает ставить школу с ног на голову и объявлять анархию порядком! Со своими педагогическими пристрастиями можно ведь зайти и слишком далеко, дорогой коллега Грёневольд. Я убежден, что, если бы вы проработали здесь у нас лет десять, вы неизбежно уяснили бы себе, что этот дух товарищества между учителем и учениками, который в конечном итоге является целью всех наших устремлений, этот дух является, по существу, абсолютно нереальным и оторванным от жизни. Вы со своими коллаборационистскими идеями совершенно игнорируете то обстоятельство, что ученика, помимо всего прочего, нужно воспитывать, господин коллега Грёневольд! У нас здесь не высшее учебное заведение для одержимых и анархистов. Мы несем ответственность за то, чтобы эти юноши позднее смогли как настоящие мужчины включиться в жизнь и найти свое место в любой жизненной ситуации. Этому они должны научиться, к этому их надо готовить. Иначе мы воспитаем из них не полезных членов нашего общества, а пустых чурбанов и кляузников, как этот Рулль! Вспомните слова Гельдерлина: «О знатоки людей! С детьми они подлаживаются под детей, но дерево и ребенок ищут, что выше их». Ну, у вас иные планы на будущее, уважаемый коллега, и, может быть, этот педсовет нечто вроде прощания. Я, во всяком случае, был искренне рад вашему усердию и вашим тесным контактам с молодежью. У кого в нашей профессии нет этой страсти, господа, тому не поможет и опыт, хотя он и растет от года к году.