— С троими учениками пока не ясно.
— И кто это?
— Шанко, Затемин и Рулль.
— Все между двойкой и тройкой?
— Нет, между четверкой и тройкой.
— Этот Рулль — для меня загадка, — сказал Харрах.
— Для меня тоже.
— Почему? — спросил Криспенховен.
Нонненрот схватился за голову.
— Знаете, что он такое? Никакая он не загадка: он коварный тип. Он нас водит за нос со страшной силой, и большинство этого даже не понимает.
— У меня нет другого такого ученика, который задавал бы столь серьезные вопросы, — сказал Грёневольд.
— Да, спрашивать — это он умеет. От его вопросов мозги плавятся, — сказал Хюбенталь. — Но было бы наивно предполагать, что это искренний интерес, господин коллега. Парень хочет сорвать занятия, больше ничего.
— И привлечь к себе внимание.
— Совершенно точно. От него никакого проку — даже на фарш не годится.
— Удивляюсь, что вы сделали старостой класса именно Рулля, господин Криспенховен, — сказал д-р Немитц.
— Его выбрал класс.
— Выбрал? Такой чепухи я у себя в классе вообще не допускаю, — сказал Хюбенталь.
— Made in USA[121].
— Мировая держава номер один — по юношеской преступности.
— Рулль вот уже несколько недель погружен в раздумья, — сказал Криспенховен.
— Раздумья? Он просто онанизмом занимается, до умопомрачения, — уточнил Нонненрот. — Пора! Еще урок, детки, и папаша на один день ближе к вожделенной пенсии.
— Завидую, — вздохнул Харрах.
— Зависть всегда была вашей сильнейшей слабостью, — сказал Нонненрот.
Криспенховен взял свой портфель и пошел на урок.
…Значит, Гукке уже нельзя помочь. Четыре двойки. А ведь он твердо уверен, что получит аттестат. «Я должен его получить. Иначе отец выгонит меня из дому — тогда не знаю, что мне делать». Сколько ребят говорит это каждый год, когда приближается пасха? Двое, трое в каждом классе. У Гукке уже есть место. Электротехника. Он, конечно, придурковат. И каша в голове. Не удивительно: мать — беженка, родился где-то в дороге, четыре года лагеря, отец с матерью не живут. Бесполезно напоминать об этом на педсовете: с четырьмя двойками он не получит аттестата. Да и Немитц тебя переговорит. Надо побеседовать с отцом Гукке, чтобы тот не был жесток с парнем. Он просто не мог, он старался изо всех сил. Надо убедить отца, что это не трагедия. Сколько лет Гукке? Восемнадцать. Значит, один из самых старших. Шанко лодырничал последнюю четверть. Сегодня придется в последний раз свистать всех наверх. А Шанко оповещать церковными колоколами. Может быть, еще что-то удастся сделать. Способный, но ветреный. Что вдруг приключилось с Курафейским? Ни с того ни с сего начал отставать. Наверняка опять нагрубил Немитцу. Что у них там произошло? Надо спросить Курафейского, у Немитца все равно ничего не узнаешь. От его методичности становится страшно. Плохо придется тому, на кого он зуб имеет. Немитц до шестого класса помнит, если его кто-то в первом забыл назвать доктором. Учителя не всегда правы. Далеко не всегда. Это подтверждает и собственный двенадцатилетний опыт. Педагогическая коллегия, если не считать Грёневольда и Виолата, неправильно оценивает Рулля. Неудобный он парень, это верно; но вовсе не коварный, как утверждает Нонненрот. Он болтает много вздору, но не потому, что любит трепаться или хочет сорвать уроки, нет, он просто не знает, что вздор, а что правда. Нужно помочь им жить. Именно неудобным, трудным. «Сомнительным случаям», как говорит Хюбенталь. Но терпение и силы, которые необходимы для этого, были только у святых…
— Доброе утро!
— Доброе утро, господин Криспенховен!
— Садитесь!
Криспенховен сел за кафедру, раскрыл журнал и посмотрел отметки.
— Не могли бы вы сказать нам, как там наши дела? — спросил Мицкат.
— Не могу, не полагается. Но вы должны быть готовы к тому, что двое или трое… да, что они не получат аттестата.
— Это уже решено? — спросил Гукке.
— Пока нет.
— Когда заключительный педсовет, господин Криспенховен? — спросил Ремхельд.
— Примерно через две недели.
— До тех пор я исправлю отметки, — сказал Гукке. — По английскому у меня уже с рождества нет двоек за письменные работы.
— Не очень-то рассчитывай на свои последние работы.
— Я добьюсь своего!
Криспенховен ничего не ответил.
— У кого еще нетвердое положение? — спросил Нусбаум. — Не могли бы вы хоть намекнуть? Вы же классный руководитель.
— Тебе тоже пора перед финишем подналечь, Чача, — сказал Криспенховен. — А в особенности твоему уважаемому соседу.
— Мне? — возмущенно спросил Шанко.
— Да.
— У меня только моя обычная пара по английскому.
— В самом деле?
— Ну, это уже верх всего, — сказал Шанко и опустился на скамью.
— А не пора ли тебе отказаться от мировых рекордов по лености? — спросил Криспенховен.
Шанко ухмыльнулся.
— Олл райт.
— А двойка по английскому, неужели она действительно останется в твоем аттестате?
— Тут уж ничего не поделаешь, господин Криспенховен.
— Почему?
— Я говорю, как варвар.
— То есть?
— Мистер Харрах признает только язык Кембриджа, которому он учился тридцать лет назад.
— Где же ты научился своему варварскому языку?
— В «Немецко-канадском клубе».
— Если ты умеешь говорить, как канадцы, тебе, наверно, не трудно исправить свою двойку.
— Куда там, канадцы себе животы от смеха надорвали, когда я говорил, как мистер Харрах.
— Но везде так говорить и не надо. Ты хотя бы на уроках говори по-английски, как… ну, как от тебя требуют.
Шанко сплел пальцы.
— Господин Криспенховен, сейчас ни один человек не говорит по-английски, как нас заставляет мистер Харрах. Даже в Кембридже, поверьте мне. Я вовсе не собираюсь быть каким-нибудь ученым советником по вопросам тупоумия, я просто хочу научиться говорить с канадскими ребятами.
Криспенховен встал и посмотрел в окно.
— А что, Шанко, если бы ты все-таки постарался до пасхи, за оставшиеся четыре недели, овладеть этим кембриджским языком?
— О’кэй! Буду ораторствовать, как Queen Victoria[122].
— Это наверняка был классический канадский школьный жаргон. А теперь попробуй-ка настоящий кембриджский. Шанко!
— Yes, sir!
— Вот видишь.
Криспенховен прошел вдоль ряда парт, стоящих у окна, и остановился возле Курафейского.
— Ну, как наши дела, Анти?
— Все в ажуре, господин Криспенховен.
— В самом деле?
— Ну, конечно.
— Как поживает твоя тройка с минусом по немецкому?
— Все улажено.
— По письменному да. А по устному?
— Меня уже три недели не вызывали.
— И ты считаешь это хорошим признаком?
— Да.
— Я бы на твоем месте так не думал.
— Но доктор Немитц не может поставить мне неуд, господин Криспенховен.
— Почему не может?
— У меня еще ни разу не было неудов, с тех пор как я здесь.
— Ну что ж, может быть, ты и прав, но гарантий никаких нет.
Курафейский сунул руки в карманы брюк и оцепенело уставился в пространство.
— Свинство, — буркнул он.
— Так мы ни о чем не договоримся.
— Эх, но ведь это правда.
— Что именно?
— Спросите у класса — я не заслужил двойки.
— Разве класс может это решить?
— Класс справедливее, чем доктор Немитц со всеми его потрохами!
— Демократия!
— Спекуляция!
— Тихо! — сказал Криспенховен. — Ни Курафейскому, ни мне не нужен для поддержки хор. Что-нибудь сегодня случилось на уроке немецкого? Ты вел себя неподобающим образом?
— Нет, право же, нет. Доктор Немитц вдруг стал меня допрашивать, когда и как я пришел сегодня в школу. И я старался отвечать как можно точнее. Вот и все.
— Музыку делает тон, Анти.
— Ну, может, я погорячился и сказал лишнее. Но он и впрямь может довести до белого каления, господин Криспенховен.
— Садись, — сказал Криспенховен и вернулся к своей кафедре.