— Этого Марека я больше в дом не пущу, — сказал отец.
— Но почему? Он против тебя ничего не имеет.
— Этого еще не хватало!
— Он вообще ничего не имеет против немцев. Хотя у него о немцах печальные воспоминания. С тридцать девятого по сорок третий он был в Варшаве. Со своей матерью…
— Замолчи! Варшава, Варшава, Варшава! А кто будет говорить о Дрездене, Кельне, Берлине, Гамбурге?
— Мы, мы говорим об этом! Только это совсем другое дело!
— То есть как? Это становится интересным. Почему же это совсем другое дело?
— Первые города, на которые сбрасывались бомбы, были Варшава, Роттердам, Ковентри, Ленинград. И бомбардировали их немцы.
— Вот оно что! Это тоже тебе сообщил Марек?
— Нет, Ребе.
— Кто?
— Грёневольд.
— Господин Грёневольд! Великолепно! Поляк и еврей разъясняют моему сыну суть германской трагедии.
— Но ведь это правда.
— Это неправда! Это абсолютная ложь!
Отец вскочил и подошел к книжному шкафу.
— Вот! Прочти — и получишь ответ.
Рулль взял книгу.
— Ганс Гримм[58]. Но ведь это был нацист!
— Так! Эта информация тоже исходит от Марека или Грёневольда?
— Нет, от доктора Немитца.
— От Карлхена Немитца! Да у этого хамелеона у самого рыльце в пуху! Он к концу всей заварухи печатался в «Фелькишер беобахтер»[59]!
— Этого я не знал.
— Зато я знаю! Твой отец гораздо больше информирован, чем ты предполагаешь. Нет, это непостижимо: именно Карлхен Немитц становится в позу и обливает помоями Ганса Гримма! Но я тебе вот что скажу: для меня Ганс Гримм был, есть и останется навсегда одним из самых великих немецких писателей, что бы там ни болтал о нем господин доктор Немитц. Ты когда-нибудь читал «Народ без пространства»?
— Нет.
— Вот видишь! А этот Немитц, этот демагог, политический жонглер, восемнадцать лет назад на брюхе пополз бы в Липпольдсберг[60], если бы его только пальцем поманили. Пусть он лучше поостережется, как бы его вечные истории с бабами не…
— Пауль!
— Да об этом весь город говорит.
— Немитц признает, что Ганс Гримм написал несколько неплохих вещей, — сказал Рулль.
— Ах, вот как, он это признает? Очень мило со стороны господина Немитца.
— «Судья в Кару»[61] неплохо написано, но…
— Но когда Ганс Гримм пишет что-то вроде «Ответа архиепископу»[62] или сводит счеты со всякими томми, что не устраивает господина Немитца, — причем, прошу заметить, не устраивает лишь с недавних пор, — то уже человек, который написал «Судью в Кару» — и нацист и фашист. Слушай внимательно, сынок: кто не испытал этого на своей шкуре, тот не может всего понять. Запомни раз и навсегда.
— Но ведь ты испытал!
— Конечно.
— Ну и?
Отец махнул рукой и придвинул кресло к телевизору.
— Отец переутомился, — вмешалась мать. — Сходи в погреб и принеси пива. Только сначала настрой телевизор. Сегодня викторина. В прошлый раз мы все правильно отгадали.
— Еще один вопрос, — сказал Рулль, вернувшись из погреба.
Отец повесил пиджак на спинку кресла и устроился поудобнее.
— Валяй!
— Почему ты не хочешь, чтобы я стал учителем?
Отец постучал кончиком сигареты по ногтю большого пальца.
— Потому что эту братию я еще больше презираю, чем врачей, — буркнул он. — А это кое-что да значит. Лет тридцать, нет, даже меньше тридцати лет назад они рассказывали всю историю как раз наоборот, сынок. «Наш путь лежит через Сталинград!» И я верил. Рисковал башкой, потому что был идеалистом. Человеком, которого эти учителишки восемь лет подряд до тошноты нашпиговывали всякой чепухой: «отечество», «долг», «честь», «мужество», «Великая Германия», «присяга», «смелость» и так далее. Только они не говорили, что все это сгнило на корню. А сейчас у этих господ на том самом месте, где была свастика, красуется черно-красно-желтая кокарда. И что еще хуже — ибо ошибаться может каждый — они забыли, что с ними произошло. И что еще хуже — тем, кто им верил и еще не успел этого забыть, они нынче вставляют палки в колеса, подрывают их авторитет перед их же собственными детьми. И что хуже всего — они считают, что были правы тогда и правы теперь. Вот что я больше всего ненавижу в учителях — они всегда правы, только задним числом! А за ошибки пусть расплачиваются другие, те, кого они со своими «идеалами» посылали в походы и кто из этих походов не вернулся — заночевал навеки в Сталинграде или в Яссах, на Монте Кассино или в Рейхсвальде. Нет, сынок, ничего из этого не выйдет. Я не допущу, чтобы ты оказался среди этих пророков, крепких задним умом. Ты будешь машиностроителем, тут по крайней мере сразу видно, если допустил брак. Кто вкалывает как следует, тех вокруг пальца не обведешь. А теперь садись и покажи, чему ты научился в своей школе. Или иди к себе в комнату.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, Йохен! — сказали отец и мать одновременно.
Рулль поднялся к себе в мансарду, бросился на кушетку и зарылся головой в подушку.
— Дерьмо, — пробормотал он. — Кругом дерьмо!
Он полежал с четверть часа в каком-то полудремотном состоянии. Снизу, из комнаты родителей, доносились аплодисменты участников викторины.
Вдруг он перевернулся на спину, подтянул колени к лицу и скорчился от смеха.
Точь-в-точь как Адольф, мелькнула у него мысль. Адольф, вынашивающий свои планы. Вена, тысяча девятьсот тринадцатый год, пятьдесят лет назад. Если бы у этого типа был другой отец и хотя бы два-три других учителя, может быть, наша история сложилась бы по-другому. Кабан, не разбирающий дороги, дикий кабан из Богемского леса. Пижон очень любит цитировать: «У детей есть свои учителя, у взрослых — свои поэты». Какой-то древний грек сказал. Неплохо сказал. Только где они, наши поэты? У этих древних, у классиков, были другие заботы! «Ты ищешь самое великое, самое возвышенное? Растение научит тебя: стань по своей воле тем, чем оно стало от природы, — и ты обретешь, что искал!» А нынешние молодые? Пишут иероглифами. Экзистенциалистские кроссворды. Только для жизни от них никакой пользы. Почему никто не пишет о том, что нас мучает? Почему они не бьются над современными проблемами, in our time?[63] И не помогут нам хоть как-то преодолеть прошлое? Брехт это делал. Умер. Сент-Экс пробовал. Погиб. Камю тоже мог. Нет в живых. Кто еще? Если бы я понимал Кафку! У него есть что рассказать нам, что-то очень нужное, что могло бы помочь пройти через жизнь. Но для Кафки нужен переводчик. А Пижон не переводит, Пижон вещает. «Умник дерьмовый» — отец прав.
Рулль потянулся, провел пальцами по своим темным жестким волосам, встал и неслышно подошел к окну.
На углу перед рестораном «Вальгалла» толпились люди. Уже три недели там сияла красная световая реклама, изображавшая пышную девицу, которая неустанно била себя в грудь.
Рулль выловил из кармана джинсов сухую, раскрошившуюся сигарету и закурил.
Он включил проигрыватель и поставил «When the Saints go marching in»[64]. Потом он побросал в портфель учебники и тетради и заглянул в расписание уроков.
Когда в комнате совершенно стемнело, он зажег настольную лампу, вытащил из ящика письменного стола стопку карточек и перетасовал их, как игральные карты. На карточке, лежавшей сверху, было написано: «Человек не вполне виновен, ибо не он начинал историю, и он не вполне невиновен, ибо он ее продолжает».
Рулль еще раз перетасовал карточки и снова снял верхнюю. На этот раз он прочел: «Ты приобрел в моих глазах нечто загадочное, присущее всем тиранам, чье право зиждется на личной воле, а не на разуме».
Он перемешал в третий раз; на карточке, которую он вытянул, было написано: «Нет свободы без взаимопонимания».
Он сунул эти три карточки в карман куртки, остальные положил обратно в ящик, открыл дверь и крадучись спустился вниз, на вечернюю улицу.
Когда он пересекал вокзальную площадь перед «Милано», часы пробили половину девятого.