— Наиболее известные у нас французские исполнители chansons — это наряду с Эдит Пиаф Жюльет Греко, Жаклин Буайе и Далида; среди мужчин Жильбер Беко, Шарль Азнавур, Ив Монтан, Жак Брель и…
— Жорж Брассанс!
— En effet[46], Гукке! А теперь поставь пластинку, Мицкат!
Надо перестать реагировать на каждую их попытку поддеть меня. Отвлекающий маневр. Остальные учителя просто отмахиваются от их вопросов. Остальные. Потому-то ребята и спрашивают меня. И Криспенховена. И Грёневольда. А не остальных. В большинстве случаев их вопросы вполне искренни, даже если они задают их неожиданно, нахально. Более искренни, чем твои ответы! Рулль, Курафейский, Шанко. И еще Затемни. Агитатор в миниатюре. Наверняка каждый вечер берет в постель транзистор, чтобы послушать страны восточного блока. Зачем? И верует в красное евангелие. В году 1963-м, в самом сердце федеративной Германии, за сто километров от Восточной зоны. Почему? Надо будет поговорить об этом с Грёневольдом. Еврей он или нет? Почему это их так интересует? Правда, далеко не всех, однако кое-кого. Почему? А педагогов? Некоторых тоже. Даже многих. В представлении нынешних немцев еврей — это мифический зверь: змей, сфинкс или агнец. Для меня нет. Во Франции я наконец-то немножко научился думать. Но роковые ошибки уже были сделаны! Indiffèrence et sentimentalité[47] — вот мои враги на сегодняшний день! Мицкат хотел меня спровоцировать. Зачем? Ему просто нравится быть в оппозиции. Бог с ним! Le nonconformisme est un optimisme[48]. Сколько должно быть у них élan vital[49], чтобы хоть в этой малости занять свою позицию. Глазами этого малыша Клаусена на тебя уже смотрит капеллан. «Я полагаю, что от католического предприятия нельзя требовать…» — будущий священник. Скажи хоть что-нибудь против! Или за! Indifférence — нет на свете слова, более ненавистного для меня, чем это. Потому что оно целиком относится к тебе, homme nul[50]. Этот Рулль — самый своеобразный из всех ребят, какие когда-либо сидели у меня в классе. Совсем не такой уж развитой, но tout d’une piece[51]! Бросается на волнующие его проблемы, как бык. Un triste taureau[52]. Труднее всех в этом классе придется ему. Но у него больше задора, чем у всех остальных, вместе взятых. «Je ne regrette rien!»[53]. Эта Пиаф — развалина. Развалина, пропитанная перно. И после каждого припадка она становится еще лучше. «C’est vraiment la seule chanteuse blanche, qui me fasse pleurer»[54]. Еще три минуты. Надо кончать. Мне этого достаточно. А уж этим-то наверняка…
— Çа suffit! Au revoir, mes amis!
— Au revoir, monsieur Violat![55]
— Что будете делать вечером? — спросил Шанко, когда вся ватага 6-го «Б» протискивалась в двери школы.
Клаусен: катехизис, латынь. Муль: пластинки Майлса Дэвиса. Гукке: уроки по математике. Курафейский: в кино с Кики! Мицкат: Church army club[56]. Адлум: плавательный бассейн.
Затемин: Привет из Восточной зоны. Придешь?
Шанко: О’кэй. Ты тоже придешь, Фавн?
Рулль: Там посмотрим…
— Еще раз желаю всем всего доброго, — сказал Годелунд, придерживая рукой стеклянную дверь. — Мне придется опять заниматься своей стройкой!
Гнуц: совещание директоров. Харрах: зубной врач. Протезы. Хюбенталь: цветной объектив Ф1,9/50 мм. Нонненрот: Na starowje, Towarischtsch! Немитц: Вечерний университет. Криспенховен: дополнительные уроки.
Виолат: Вы будете вечером дома?
Грёневольд: После семи — наверняка. Я буду очень рад…
Но в этот понедельник вечером…
II
…Отец Рулля сказал:
— Поедешь в Австрию!
Рулль перестал жевать и замер, зажав в руке поднятую вилку с картофелиной в мундире.
— Куда? — спросил он.
— В Австрию, и хватит об этом!
— Но…
— Никаких «но»! Вечные «но»! Постоянно одно и то же: «но», «но», «но» — сплошные возражения! Со мной это не пройдет! Я сказал, поедешь на весенние каникулы не в Польшу, а в Австрию, значит, так и будет! Что от тебя хотели в дирекции «Унион»?
— Велели завтра зайти еще раз.
— Со мной?
— Тебе они позвонят.
— Считай, что это место уже за тобой.
Рулль положил вилку на тарелку с недоеденной картошкой, втянул голову в плечи и сунул руки в карманы.
— Мне так неохота! — сказал он глухо.
Мать Рулля вздрогнула и посмотрела на него с выражением безнадежного отчаяния, но отец остался спокоен.
— Неохота — тоже одно из ваших словечек! Неохота! Может, ты думаешь, нам хотелось в вашем возрасте брать винтовку и отправляться к черту на рога, по ту сторону Одера? На четыре года! Но свой долг мы выполнили…
— Ради кого? — спросил Рулль.
Мать покачала головой и сказала:
— Мальчик, ты сам не понимаешь, что говоришь!
Отец отодвинул тарелку, зажег сигарету и принялся расхаживать вокруг стола.
— Великолепно! — сказал он. — Уважаемый сынок упрекает меня, что я четыре года подряд рисковал ради него головой. Чтобы он рос свободным человеком. Чтобы эти красные варвары не вздумали устраивать у нас свой рай. Чтобы его мать…
— Я не то имел в виду…
— Не то? Вечно вы имеете в виду не то, что говорите! Вечно! Зато глотку дерете, все знаете лучше всех! Вот благодарность за то, что вам дают образование! Как становитесь учеными, начинаете умничать и к тому же паясничать!
— Не волнуйся так, Пауль! — сказала мать.
Рулль встал и бочком пробрался к двери.
— Это бесполезно, — пробормотал он. — Мы все равно не поймем друг друга.
— Нет, вы послушайте! Вы только послушайте! — сказал отец и вдруг перешел на крик: — У моего уважаемого сынка не все дома! Мы, видите ли, не поймем друг друга! Вот будет родительский день, и я им покажу, этим учителишкам, которые забивают вам голову. Всем этим господам Криспенховену, Виолату и особенно этому господинчику Грёневольду, представителю другой расы. Где он был, когда мы с ходу добились того, чего эти господа демократы не могут добиться вот уже восемнадцать лет, — остановили красную волну? Где он был, этот умник дерьмовый?
— Не волнуйся так, Пауль! — повторила мать. — Кто этого не пережил, тот не поймет.
Рулль сел на стул у двери.
— Но почему я должен ехать в Австрию, а не в Польшу? — спросил он. — Объясни!
Отец налил себе чашку чая и снова стал расхаживать вокруг стола.
— Ты уже был в Ирландии и Греции, хватит с тебя заграницы. Австрия — это тоже неплохо, к тому же там говорят по-немецки.
— Да, но я дружу с Мареком и Яном, а не с австрийским парнем!
— Вот это-то меня и бесит! Я ничего, ровным счетом ничего не имею против поляков. Но почему ты не найдешь себе друга, который говорит на твоем языке?
— Мы говорим на одном и том же языке, хотя и не по-немецки. Мы разговариваем по-английски. И кроме того, они много знают.
— О чем?
— О Германии.
— Нет, ты послушай, Миа. Ты только послушай: эти поганые поляки много знают о Германии!
— И они не уклоняются.
— Не уклоняются? От чего, позвольте вас спросить?
— От вопросов, на которые ты мне не отвечаешь, хотя я задаю их тебе вот уже сколько лет.
— Какие же это вопросы, например?
— Ради кого вы шли туда, к черту на рога? Ради кого выполняли этот свой проклятый долг?
Отец швырнул окурок в печь и тут же взял новую сигарету.
— И что тебе отвечает на это твой приятель Марек?
— For Hitler and the devil[57].
Отец перестал ходить, сел. Спичка, которую он поднес к сигарете, дрожала в его руке.
— Дай мне тоже, — сказал Рулль.
Отец молча протянул ему пачку.
— И ты веришь в это? — спросил Рулль-старший и глотнул воздуха.
— Что ж, это ответ, но меня он не может удовлетворить. Он односторонен.
— А что думаешь ты сам?
— Я не знаю, отец. Не знаю, что и думать. Но хотел бы знать!