«У нас», разумеется, значило, что проблема у нас.
Никто не знал, как зовут Шефа, а если и знал, то не осмеливался сказать. В его паспорте стояло какое-то имя, но никто не знал, настоящее ли оно, да и паспорт этот видели только власти. По идее, мать с отцом знали, как его зовут, но он был сиротой, да и, как знать, может, они не стали придумывать ему никакого имени перед тем, как оставить в приюте. Сирота – тот же ублюдок, поэтому я в какой-то степени сочувствовал Шефу, который в двенадцать лет сбежал из приюта, не желая больше терпеть католические нравоучения, одну и ту же вечную кашу с перхотью солонины, детей, издевавшихся над ним за то, что он китаец, и нескончаемую горечь оттого, что его так и не усыновили.
Его опыт общения с детьми означал, что заводить детей у него не было ни малейшего желания. Шефу не нужны были наследники, его наследием был он сам, и другого ему было не надо. Он внимательно посмотрел на сидевших перед ним мужчин – одним из этих двоих был я – и решил, что его наследию они не угрожают, что они не настолько тупы, чтобы рисковать полезным сотрудничеством ради полкило отличнейшего лекарства.
Вот как мы поступим. Оставшуюся пачку копи-лювак принесете завтра. И все забыли – проехали, согласны?
Да, ответили они хором. Знавшие его люди всегда говорили да, если он хотел услышать да, и нет, если он хотел услышать нет. А людям, которые его не знали, он и должен был объяснить, кто он такой и что им полагается отвечать. Эти двое его знали и понимали, что если он не может доверить им полкило, то он не сможет им доверить ничего вообще. Он нарисовал на лице улыбку и сказал: ну ошиблись, с кем не бывает. Уж простите за беспокойство. Говоришь, твоя тетка любит гашиш? Я ей отсыплю. Денег не надо. Угощаю.
Затем он написал на бумажке два адреса, отдал ее Бону и сказал: забросишь вещи и пойдешь в ресторан. Не стоит опаздывать в первый рабочий день.
Они допили коньяк, пожали ему руку и ушли, оставив его с бутылкой Rémy Martin, пачкой сигарет, переполненной пепельницей, тремя пустыми бокалами, кофейными зернами и молотком. Он отряхнул молоток от белого порошка и кофейной трухи и повертел в руках, восхищаясь его тяжестью, элегантностью, основательностью. Едва приехав в Париж, он купил его в хозяйственном магазине вместе с коробкой гвоздей. В каждом новом месте он сразу покупал молоток, если вдруг оказывался там без молотка. Простой инструмент, конечно, но для того, чтобы изменить мир, ему ничего больше не требовалось – только ум и молоток.
Глава 2
Уменя, конечно, были причины бояться Шефа, но вот Бона я боялся не так сильно. Теперь, по прошествии времени, понятно, что я ошибался, ведь это Бон прострелил мне голову. Мы с Боном знали друг друга более двадцати лет, с первой нашей встречи в лицее. Он видел слишком много насилия и смерти и сам сеял смерть и насилие, а потому не боялся даже таких, как Шеф. Почти всю жизнь Бон пытался осмыслить, каково это – взять и умереть, нездоровое увлечение, конечно, но только не для Бона. Если это философский вопрос, тогда Бон был отменным философом. Смерть занимала его с самого детства, с той самой минуты, когда вьетконговец навел на затылок его отца указующий перст револьвера и продырявил хрупкую оболочку, обнажив то, что не следует видеть сыну, и пробудив в Боне убийственные наклонности, с которыми не было никакого сладу до тех пор, пока он не оказался в исправительном лагере. Это там Смерть расталкивала его каждое утро, поднося к лицу осколок зеркала, чтобы тот глядел на свое затуманенное дыханием отражение.
До перевоспитания Бон выслеживал и убивал людей без каких-либо угрызений совести. После перевоспитания он куда вдумчивее отнесся к предложению о трудоустройстве, которое Шеф сделал ему в лагере. Увидев, как виртуозно Бон умеет спасать себе жизнь, Шеф сказал: вот кто-то такой мне и нужен – делать вот что-то такое же.
Честных людей я не трогаю, сказал Бон.
Они оба внимательно поглядели на скорчившегося у их ног мужика, потерявшего то ли сознание, то ли жизнь: Бон перекроил ему лицо на кубистский манер. Шеф, пожав плечами, согласился, ведь за то, чтобы овладеть его ремеслом, люди как раз и платили честью. Но вот второе условие Бона – чтобы он нашел работу и для меня – не вызвало у Шефа энтузиазма.
Он сразу понял, что у меня не хватает одного болтика, старого доброго болтика, на котором годами держались оба моих сознания. Иногда я и сам не замечал, что у меня два сознания, ведь таково было мое естественное противоестественное состояние. Теперь же, под воздействием многолетнего стресса, пока я был предателем, перебежчиком и падалью, у болтика сорвало резьбу. Пока болт был крепко вкручен, оба моих сознания неплохо уживались друг с дружкой. Но как только я попробовал – вслед за всем человечеством – просто забить болт, как сам тотчас же и разболтался.
Или берешь двоих, сказал Бон, или не берешь никого.
Беда с этой верностью, вздохнул Шеф. Отличная штука, но потом от нее все равно один геморрой.
Ступив за порог магазина импорта-экспорта, мы столкнулись с дилеммой. Шеф хотел, чтобы мы сразу отправились на работу. Но еще Шеф хотел, чтобы мы вернули ему пачку копи-лювак, которую моя тетка могла вскрыть в любой момент. Что же делать?
Она же говорила, что завтра кофе заварит, сказал я. И говорила без особого восторга, поэтому вряд ли она сама его выпьет.
Ну ладно, ответил Бон, глядя на солнце, чтобы понять, сколько времени. Часы у него забрали охранники в исправительном лагере, чтобы… чтобы… в общем, забрали без всяких объяснений. Давай тогда по-быстрому со всем этим разберемся.
До жилья идти было всего ничего, по району, пешеходную архитектуру которого никак нельзя было назвать очаровательной. В отличие от Парижа Мориса Шевалье и Катрин Денев, Тринадцатому округу явно недоставало шарма, и было не очень понятно, то ли власти разрешили азиатам тут селиться как раз из-за этого его уродства, то ли присутствие азиатов добавляло этому месту некрасивости.
Однако когда утомленная консьержка с обмякшей «химией» показала Бону, где он будет жить, тот остался доволен – ряды двухъярусных коек напомнили ему армейские бараки, к которым он питал истинную страсть. Ностальгия витала тут в терпком от мужского пота воздухе, наводившем на мысли о честности и чувстве локтя. Впрочем, здесь-то явно жили гражданские, это было видно и по одеялам, стыдливо ежившимся на матрасах, и по вздыбленным циновкам на паркетном полу, и по служившему кухней складному столику, на котором замызганная двухконфорочная электроплитка соседствовала с рисоваркой.
Все на работе, сказала консьержка. Вот твоя койка.
И сколько?
Шеф за все платит. Выгодное предложение, да?
Выгодное предложение для Бона означало еще более выгодное предложение для Шефа. Но другого пристанища, кроме теткиной квартиры, у Бона не было, поэтому он кинул сумку на матрас и сказал: жить можно.
Во время перевоспитания он крепко усвоил, что это-то и есть его особый талант. Жить можно где угодно.
Следующим пунктом нашего маршрута был ресторан «Вкус Азии» на рю де Бельвиль, где Бону предстояло работать поваром. Поваром? – переспросил Бон. Я ж не умею готовить. Насчет этого не волнуйся, сказал Шеф. Это место славится не своей кухней.
В ресторане, который славился не своей кухней, на белом плиточном полу набухали варикозные вены коричневого жира, желтые стены были заляпаны следами от липких пальцев – я, конечно, надеялся, что это были пальцы, – кухонные двери то и дело с шумом распахивались, и оттуда доносились крики и гогот неприветливых официантов и сквернословящих поваров. В стоявшем возле кассы магнитофоне верещала вьетнамская и китайская опера. За кассой пристроился метрдотель и диск-жокей Лё Ков Бой, который, от макушки до манер, был типичным представителем вьетнамских романтиков: отчасти поэт, отчасти плейбой, отчасти – гангстер.