Если я больной ублюдок, то Бон – везучий ублюдок, потому что, стоило закончиться моей истории и всему собранию, как Бона окружили девушки и женщины – каждая надеялась, что именно она окажется принцессой, которая вернет герою голос при помощи поцелуя (и не только, если понадобится). Бон был рад, что выдал себя за немого, потому что больше всего на свете он боялся разговаривать с женщинами, даже убийства не считались, ведь для него они были задачкой скорее технического толка и только изредка – этического. Как человек с высокими моральными принципами, он записался в церковный хор в Сайгоне, потому что был верующим и потому что надеялся встретить там свою будущую жену – и, кстати, встретил. Он и его будущая жена сидели рядом в автобусе, который вез их в священное для католиков место – храм Лавангской Богоматери, это было еще до того, как его во время войны разнесло перекрестным огнем. Она споткнулась, выходя из автобуса, уж не знаю, случайно или нарочно, и он ухватил ее за локоть. Линь больше ничего и не надо было, чтобы завязать разговор, который длился до тех самых пор, пока не оборвался на взлетной полосе Сайгонского аэропорта, где она умерла, не успев сказать ему «прощай». Ее мертвое лицо – как и мертвое лицо их сына Дыка, совсем еще малыша, – до сих пор стояло у него перед глазами. После их смерти он даже думать не смел о других женщинах, а тем более, в редких случаях, – заговаривать с женщинами, которые ему нравились. Тоску и одиночество он считал достойным уделом выжившего.
Бедняга Бон! Да плевать я хотел, что он убийца. Он был мне кровным братом и лучшим другом, и я очень огорчался из-за того, что после смерти жены и сына – моего крестника! – его больше некому любить, кроме меня, а это ужас какая незавидная участь. Поэтому теперь, когда его окружило с полдесятка женщин, которые глядели на него как на лежащего в колыбели младенца, Бон по-настоящему потерял дар речи. Он только и мог, что улыбаться, кивать и пожимать плечами, и эта немая пантомима его полностью устраивала. С помощью немоты он как бы отгородился от мира – тем хуже, конечно, для мира, который жаждал с ним поговорить. Но стоило всем понять, что с человеком, который не может или не хочет ничего им ответить, особо не поговоришь, как женщины стали перетекать ко мне, к тому, кто выгадает от немоты Бона еще больше, чем сам Бон.
Но не все женщины смотрели на меня. Одна, по-прежнему повернувшись к Бону, писала что-то в блокноте, сжимая авторучку тонкой, изящнейшей рукой. Подняв голову и увидев, что он смотрит на нее, она улыбнулась и молча протянула ему ручку и блокнот.
Меня зовут Лоан, написала она, как будто он был не только немым, но и глухим. Хочешь прийти к нам на репетицию?
Неожиданно для самого себя Бон написал: да.
Не знаю, кто из нас вышел с собрания в большем удивлении – Бон или я. Бон держал листок, на котором были написаны имя Лоан, ее номер телефона и дата, время и место следующей репетиции певцов и танцоров. Я как раз собирался спросить, готов ли он уже убить кого-нибудь из наших новых замечательных друзей, хотя бы, например, председателя, казавшегося мне вполне коммунистом, когда Бон, которому еще полагалось быть немым, сказал: смотри!
К счастью, в фойе Союза кроме нас никого не было. Бон ткнул пальцем в доску объявлений, к которой был пришпилен большой пестрый плакат с кричащими надписями, среди которых сильнее всего выделялось слово ФАНТАЗИЯ. За ним шли два других важных слова – СЕДЬМОЙ ВЫПУСК. На плакате теснились певцы и танцоры: и женщины, и мужчины, и поодиночке, и парами, и в квартетах, и в трио. Кто в костюмах и галстуках, а кто в блестках и спандексе, кто в скромных аозаях и конусообразных шляпах, а кто – в бюстгальтерах и чулках в сеточку. До меня сразу дошло, что «Фантазия» родом из одноименного ночного клуба в Лос-Анджелесе, где я в свое время проводил целые ночи, купаясь в коньяке и тестостероне и пуская слюни при виде единственной женщины, от которой мне следовало держать и глаза, и руки, и мысли подальше, – Ланы.
Ах, Лана, Лана! Когда Генерал узнал о нашем с ней романе, то отправил меня на верную смерть, поручив мне отвоевать нашу страну, из-за этого-то поручения я и угодил сначала в плен, а потом в исправительный лагерь. Но лагерь, похоже, меня не исправил, потому что, едва я увидел Лану, как лужица страсти, до того вяло плескавшаяся в моем бензобаке, вспыхнула с новой силой. На плакате она, звезда шоу, позировала одна в еле державшемся на ней блудливо-игривом черном платье, которое доходило ей до пят, однако его скромность с лихвой окупал разрез на подоле, оканчивавшийся в районе тазовых костей и обнажавший умопомрачительную ногу во всей ее неприкрытой красе, ногу, впряженную в туфлю на пятнадцатисантиметровой шпильке – ортопедический испанский сапожок и потенциальное орудие убийства.
Даже не думай, сказал Бон, но я уже думал.
Если этот новый выпуск «Фантазии» был седьмым, значит, ему предшествовали шесть других, и все они записаны на то, что называлось «видеокассетой», – мир узнал об этой технологии, пока я находился в исправительном средневековье. Приборы, на которых можно было смотреть видеокассеты, стоили дорого, но даже если денег от продажи товара у меня оставалось всего ничего, все равно раньше у меня и того не было. Думай я головой, положил бы деньги в банк и стал бы еще большим капиталистом, делая деньги из денег. Но когда это я думал головой?
Тетка уже давно купила себе маленький японский телевизор, подключить к нему видеомагнитофон оказалось минутным делом. Я позвонил Бону и сказал, чтобы приходил посмотреть.
Она коммунистка, ответил он.
Ты хотя бы вечер об этом не думай, попросил я. Ты ведь уже ночевал тут. Ничего, не умер. И ее не убил. Она гражданское лицо. А ты гражданских особо не убиваешь, правда?
Тишина на линии означала, что Бон думает. Я ее не убью. Я просто не хочу идти к ней домой.
И почему я так хотел затащить Бона домой к тетке? Потому что я чувствовал, что он меняется, и хотел изменить его еще больше. Вопреки всему внутри у него что-то сдвинулось с мертвой точки. Он по-прежнему был безжалостным и идейным человеком, но еще он хотел встретиться с Лоан. Он признавал, что ему одиноко. Может, я и хотел сдвинуть его, пусть и самую малость, с этой его фанатичной антикоммунистической позиции, чтобы он не убил меня, узнав о моем коммунистическом прошлом. Но я думал не только о себе, я еще хотел, чтобы ему было не так одиноко. Чтобы он снова обрел семью.
«Фантазию» нужно видеть своими глазами. И со своими соотечественниками. Потому что это наше шоу – о нас и для нас. Мы там и звезды, и ведущие, и певцы, и танцоры, актеры и комики, артисты и зрители! Мы делаем то, что нам лучше всего удается, – поем, танцуем и развлекаемся!
Бон дышал в трубку.
Ладно, сказал я, ты не умеешь ни петь, ни танцевать. Но ты любишь смотреть, как другие поют и танцуют, я же знаю. Мы же в Сайгоне все время ходили по клубам. Тогда нам казалось, что нас всегда будут развлекать люди с такими же, как у нас, лицами и на таком же, как у нас, языке, что иначе и быть не может. И вот нам выпал еще один шанс! Бон, ну давай!
Когда он наконец согласился, я понял, что одиночество в нем сильнее ненависти. Он пришел с бутылкой вина – правда, вина дешевого. Но соблюдение светских условностей говорило о том, что со времен исправительного лагеря многое изменилось. Они с теткой ни словом не обмолвились об их прошлой, неловкой встрече и уселись на диван, заключив, не без помощи «Фантазии», молчаливое перемирие.
На пленке была запись выступления в Лос-Анджелесе, этом теневом Голливуде, куда устремлялись наши соотечественники, чтобы стать звездами. Насколько это было офигенное представление, становилось понятно, как только камера наезжала на публику и показывала восторженные, улыбающиеся лица зрителей, которые с огромным наслаждением глядели, как наши южане делают то, в чем они мастера: выставляют себя на посмешище. Размышления об идеологии, политике, науке и поэзии были делом уроженцев севера, где родился и я. Жители юга, где я вырос, казались им развращенными и безнравственными. Может, так оно и было, но если северяне могли нам предложить только Утопию, которую не найдешь на карте, то южане создали Фантазию, куда можно было попасть из любого телевизора, страну грез, где мужчины бесстрашно носили пайетки, а женщины бесстрашно носили… всего ничего. Эти мужчины и женщины танцевали ча-ча-ча, танго и румбу. Они пели классические песни и перепевали западные поп-хиты. Они ставили новые оригинальные номера, которых я раньше не видел. Разыгрывали пошлые комедийные скетчи. Публике особенно нравилось, когда мужчины переодевались женщинами, вечно одергивали юбки, жаловались, что из-за волосатых ног у них все колготки в стрелках, уталкивали в лифчики груди нечеловеческого, американского размера и вертели задами, сделанными из такого количества ваты, что ими хоть сейчас можно было защищать игроков в американский футбол. Ох как мы ржали, глядя на эти сценки! Мы – и публика на пленке, и мы с Боном, теткой и мной. Ох, «Фантазия»!