Но не успел Генрих вмешаться, как Артур Гибо сам нагрянул в Поллинг, куда сбежала Карла. Припертая к стене, она призналась ему во всем. Артур на коленях умолял ее расстаться с любовником. По крайней мере, так он впоследствии рассказывал Юлии. Карла согласилась. После того как они расстались, Карла бросилась к себе. Несколько секунд спустя мать услышала вскрик и булькающий звук – Карла пыталась затушить водой охваченное жжением горло. Мать хотела войти, но дверь была заперта.
Юлия бросилась на поиски Швайгардтов. Макс не заставил себя ждать и, не сумев открыть дверь, просто ее выломал. Он обнаружил Карлу на кушетке с черными пятнами на руках и лице. Она была мертва.
Томас написал Генриху, уже зная, что мать успела сообщить ему о смерти Карлы.
«В присутствии матери я стараюсь сохраняться спокойствие, – писал он, – но, когда остаюсь один, с трудом держу себя в руках. Если бы Карла обратилась за помощью к нам, мы бы ей помогли. Я пытался говорить с Лулой, но она безутешна».
Спустя несколько дней после похорон Карлы Томас увез мать с Виктором в Бад-Тёльц.
Генрих на похороны не приехал. Они встретились с Томасом в Мюнхене и вместе поехали в Поллинг. Генрих хотел побывать в комнате, где умерла Карла.
Они подошли к ее спальне. После смерти Карлы в комнате многое изменилось. Не было стакана, из которого она пила, пытаясь загасить жжение. На виду не осталось ни одежды, ни драгоценностей. Кровать была застелена. На прикроватном столике лежал экземпляр шекспировской пьесы «Бесплодные усилия любви». Должно быть, Карла собиралась принять участие в постановке, подумал Томас. В углу комнаты он заметил ее саквояж. Когда Генрих открыл платяной шкаф, там висела одежда Карлы.
Казалось, сестра в любой момент может войти в комнату и спросить, что ее братцы здесь поделывают.
– Это кушетка из Любека, – заметил Генрих, поглаживая потускневшую полосатую обивку.
Томас не помнил этой кушетки.
– Здесь она лежала, – сказал Генрих сам себе.
Когда Генрих спросил, кричала ли она перед смертью, Томасу пришлось объяснить, что он был не здесь, а в Бад-Тёльце. Он думал, Генрих знает. Он почти не сомневался, что утром сам сказал ему об этом.
– Я знаю. Но ты слышал ее крик?
– Как я мог слышать ее крик?
– Я его слышал. В ту минуту, когда она приняла яд. Я вышел на прогулку, остановился, оглянулся. Голос был четкий, и это был ее голос. Она кричала от ужасной боли. Звала меня по имени. Я стоял и слушал, пока голос не затих. Я знал, что она умерла. Ждал новостей. Со мной никогда такого не случалось. Ты знаешь, как я не люблю разговоры про духов и покойников. Но это правда. Все так и было.
Он подошел к двери и захлопнул ее.
– Все так и было, – повторил Генрих.
Невидящим взглядом он смотрел на брата, который принялся спускаться по лестнице.
Глава 5
Венеция, 1911 год
Томас в одиночестве сидел в центре зала у прохода, а Густав Малер, пытаясь добиться полного молчания, поднял обе руки, удерживая тишину и готовясь дать знак оркестрантам к началу медленной части. После он признается Томасу, которого пригласил на репетицию, что, если ему удается достичь абсолютной тишины перед первой нотой, успех обеспечен. Однако такое бывает редко. То мешает случайный шум, то оркестранты не в состоянии держать дыхание так долго, как ему хотелось бы. Мне нужна не просто тишина, сказал Малер, а полное отсутствие звука, совершенная пустота.
Обладая полной властью за дирижерским пультом, композитор был мягок с оркестрантами. То, чего он добивался, не требовало резких взмахов руками. Музыка рождалась из пустоты, и музыканты должны были почувствовать эту пустоту, которая предшествовала звуку. Томасу казалось, что Малер пытается максимально его приглушить, подавая знаки отдельным оркестрантам, призывая их играть тише. Затем он развел руки, словно подтягивал музыку к себе. Дирижер побуждал музыкантов играть так мягко, как позволяли их инструменты.
Малер заставлял их снова и снова повторять первые такты, по взмаху дирижерской палочки оркестранты должны были вступать одновременно. Малер добивался отточенности звука.
Как это похоже на начало главы, подумал Томас, когда переписываешь, начинаешь снова, добавляя одни слова и фразы, вычеркивая другие, медленно доводя текст до совершенства, до состояния, когда больше ничего нельзя исправить и уже не важно, день сейчас или ночь, падаешь ли с ног от усталости или полон сил.
Томас слышал о мнительности Малера, о его одержимости смертью. Композитор не любил, когда ему напоминали, что это его восьмая симфония, за которой должна последовать девятая.
Симфония поразила Томаса контрастом помпезности и утонченности. Это был Малер во всей мощи и славе, способный собрать оркестр и хор такого размера. В этой музыке было что-то таинственное и незавершенное, бравурность сменялась нежной одинокой мелодией, печальной и робкой, выдавая талант деликатный и свободный.
На ужине после репетиции Малер не выглядел изможденным. Слухи о том, что он угасает, казались преувеличением. Ссутулившись за столом, он беспокойно оглядывался. Стоило кому-нибудь войти, и Малер тут же выпрямлял спину. Лицо композитора оживлялось, и все на него оборачивались. Томас чувствовал в нем эротическое напряжение, силу скорее физическую, нежели духовную. Когда наконец к ним присоединилась Альма – блюда подали только после ее прихода, – Томас понял, что композитор одержим своею женой. Альма игнорировала мужа, целуясь и обнимаясь с самыми ничтожными его обожателями, и, вероятно, решил Томас, это было частью игры. Великий композитор покорно сидел рядом с пустым стулом, словно и этот вечер, и его изысканно сложная и длинная симфония были задуманы лишь для того, чтобы Альма заняла место рядом с ним за столом.
Вскоре после этого Катя узнала от Клауса, что Малеру осталось недолго. Его сердце слабело. Несколько раз ему удалось избежать смерти, но когда-нибудь его везение закончится. Малер одержимо трудился над девятой симфонией и вполне мог умереть до ее завершения.
Томаса поражало, что Малер живет, творит, воображает звуки, которые будут записаны нотами, понимая, что скоро его одержимости музыкой придет конец. Придет миг, когда он напишет последнюю фразу. И этот миг определялся не его духом, а лишь биением его сердца.
Генрих, который приехал к ним погостить, признался брату, что смерть Карлы не дает ему покоя. Мыль о самоубийстве сестры не покидала его с утра до вечера. Беспокойный дух Карлы не могла исцелить даже могила. Генрих виделся с матерью, и она подтвердила, что ощущает присутствие дочери в укромных уголках дома.
Генрих открыто выражал свою скорбь, Томас же, напротив, после смерти сестры с головой ушел в работу. Порой он даже воображал, что никакого самоубийства не было. Он почти завидовал способности Генриха рассуждать о смерти Карлы вслух.
Впрочем, лучше бы Генрих обсуждал дела семейные, чем вещал о политике. Теперь брат придерживался крайне левых и интернационалистских взглядов. Газеты писали об усилении напряженности между Германией и Россией, а также Францией и Британией. Томас считал, что другие страны, замышляя недоброе, заставляют Германию увеличивать военные расходы, Генрих же называл такую политику образцом прусского экспансионизма. Его система взглядов сложилась, и он рассматривал любое событие сквозь призму своих убеждений. Томасу было скучно обсуждать с братом политику.
Вспоминая о Карле, Генрих испытывал неподдельные страдания. Брат делал длинные паузы между словами, прерывал фразы на полуслове.
Катя согласилась отправиться в путешествие вместе с Генрихом, который возвращался в Рим, и Томас подумал, что хорошая компания развеет его печаль. Они могли бы оставить детей в Мюнхене под присмотром гувернанток, попросив мать Кати время от времени их навещать. Томас чувствовал, что с большим желанием посетил бы не Рим или Неаполь, а Адриатическое побережье. Само слово «Адриатика» рождало образы мягких солнечных лучей и теплой морской воды, особенно если вспоминать о ней, ежегодно читая лекции в промозглом Кёльне, Франкфурте и других окрестных городах.