Павел Михайлович, ее старший брат, известный искусствовед, прямой осанкой и изящными сухими чертами походивший на англиканского епископа, не одобрял этих домашних семинаров, ни первого, ни тем более второго брака сестры, но ничего не мог поделать, и перед самым ее отъездом из Москвы, доказывая ей в телефон и уже не сдерживаясь, что Проскуряков, со своим наглым взглядом и отвратительной улыбкой, хлещущий пиво прямо из жестянок, цыкающий зубом и после обеда объявляющий во всеуслышанье, что у него от супа чреволюция в животе, – никакой не художник, а ничтожество и прохиндей и недостоин ее мизинца, – внезапно умер от разрыва сердца, не успев в негодовании бросить трубки на какое-то слабое Дашино возражение, и когда та, не получая ответа на свои повторные «Паша? Паша? Ты куда-то исчез», примчалась к нему на квартиру, трубка еще немного раскачивалась, свисая с кресла на пружинистом проводе.
4
Митя Ливен, тогда студент классического отделения, получил телеграфное извещение о смерти отца только на третий день и на похороны опоздал, возвратясь в Москву «с раскопок», как называлось довольно безалаберное и бездарное провождение времени в археологическом лагере в Крыму. Павла Михайловича похоронили рядом с женой, на одном из старых внутренних кладбищ Москвы, которые, как и тюрьмы, были в те годы известны только ездившим навещать своих. Митя постоял над свежезасыпанной могилой с брошенными прямо на комья глины белыми гладиолусами, незнакомыми ему желтыми мелкими цветами и лилиями в двух горшках и, набрав воды в большую железную лейку, стоявшую около колодца в аллее, задумчиво полил и срезанные цветы, и едва живые от сильного солнца лилии, и очень живыя белые и бархатно-красные маргаритки, посаженные у матери, забрызгивая их грязью и тут же смывая ее, пока вода в лейке не иссякла, и пришлось еще раз тащиться к колодцу. Надгробный камень сняли, чтобы выбить новую надпись: на его месте была разворошенная земля, и могила казалась обезглавленной.
Через год, окончив курс в университете и проваландавшись несколько месяцев без дела, он по совету всегда довольно к нему равнодушного, как ему казалось, Николая Львовича и вопреки мнению благоволившего к нему профессора Крачковского не стал держать на магистра и уехал в Париж, где поступил в аспирантуру, а еще через год женился на бледной, тоненькой Ане Безпаловой, внучке русского полковника. С ней он в праздники отстаивал долгие всенощные (она произносила это слово с ударением на втором слоге) в соборе на рю Дарю, хотя сам был тогда человек совсем нецерковный. Однако, поддаваясь ее мягкому настоянию и к изумлению знакомых, он поступил в заочную семинарию и переменил научную тему своих занятий в университете с мистики Плотина на гомилетику Златоуста, благо оба были в компетенции одного и того же профессора, одновременно служившего греческим священником в Мэдоне. Саше было уже три года, а Грише полтора, когда еще до формальной защиты магистерского сочинения ему предложили младшее место преподавателя в Троицком колледже в Дублине. После рождения Гриши Аня как-то незаметно привела его к мысли о служении, и на Успенье, еще до их переезда в Ирландию, его поставили во чтеца и иподиакона, а через две недели, на престольный праздник в соборе, рукоположили в дьяконы. Он всегда писал свое имя «Дмитрий», не задумываясь и не представляя себе другого способа; но Аня считала, что этим выдавливаньем первого «и» русская интеллигенция была обязана мыслящей г-же Гуровой из чеховского разсказа: после нее будто бы полагалось неприличным называть мальчиков Димитриями, несмотря на неоспоримые исторические и этимологические доводы pro. И в этой новой ирландской жизни Митя стал со светскими знакомыми из русских зваться Дмитрием Павловичем, а с приходскими о. Димитрием.
Он не был вовсе безволен и не во всем подчинялся Ане, которую очень любил. Но он признавал ее превосходство в духовных вопросах с каким-то сердечным юмором и при этом бывал осторожен в обращеньи с ней, потому что иногда она казалась ему тонким лабораторным сосудом, который может треснуть от нажима или даже резкой перемены температуры. Впрочем, вопреки ее уговорам он отказывался носить подрясник за пределами храма, кроме особенных обстоятельств, и не отпускал волос и бороды ниже принятых в обществе.
5
В тот воскресный вечер Дарья Михайловна телефонировала ему из Мюнхена сказать, что Николаю Львовичу, страдавшему нейропатией на почве запущенного диабета, стало хуже и его опять положили в больницу в Эллесмере, в полутора часах от Лондона. Она не могла приехать, пока у Ксюши не распустят на лето классы в половине июня, и просила Митю найти возможность до тех пор навестить «дядю Нила», который «ему не чужой все-таки, много для него в свое время сделал, и лежит там совсем один, и очень слаб и умственно, и физически, несет чушь и не узнает людей, ивообще…» Так как фраза «много для него сделал» оказалась посреди ряда гораздо более убедительных доводов, самым сильным из которых было последнее слово, то Митя почел за благо не выделять ее для возражения и обещал постараться выбраться на день или два.
Прилетев в Станстед, он решил не брать автомобиля на аэродроме, чтобы не попасть в неизбежный затор при выезде из Лондона, а ехать поездом до Чэмсфорда, откуда, судя по карте, было недалеко до Эллесмера. Поезд был эдинбургский скорый, без остановок проносившийся мимо платформ и совершенно чужих пейзажей; не было ни домиков с мальвами и золотыми шарами в палисадниках, ни смазанных рощ, подступавших к насыпи и внезапно сменявшихся огромным неподвижным полукружьем полей с темной каймой леса вдали, на котором глаз немного отдыхал от спешки и пестроты, покуда поезд накренялся на плавном повороте, так что виден был локомотив, и снова с шумом врезался в новую рощу. Вместо этих с детства присвоенных памятью картин здесь предстоял однообразный путь мимо мелких городишек и мыз, изредка оживлявшихся видом старой, красного кирпича фабрики, элеватором или шпилем долго проплывавшего собора. Но по обе стороны насыпи забор был сплошь в зарослях развесистой глицинии, и когда поезд разгонялся, мохнатые гроздья сливались в одну широкую лиловую ленту.
У чэмсфордского вокзала он взял напрокат автомобиль, про себя кивнув его названию («Vauxhall»), и дольше, чем предполагал, проплутал по часто ветвившимся дорогам, то и дело сбиваясь с пути и останавливаясь, чтобы свериться с картой. Больница оказалась трехэтажным желтым зданием, к которому нельзя было подъехать ближе чем на полверсты. Десна оттаяла еще в аэроплане и теперь ныла. Надев, как он обещал Ане, подрясник, он медленно шел от стоянки через парк, поминутно наведываясь языком в ложбинку между десной и щекой, с тоской обдумывая темы предстоявших разговоров и наперед разучивая возможные гамбиты. Дорожку вразвалку перешел тучный гусак, подпрыгивая и иногда всхлопывая крыльями.
О чем говорить? Они давно не виделись, давно, как говорится, вращались в разных кругах. Еще в поезде он решил, что будет просто делать заранее подобранные «по списку» вопросы. В каждой части разговора самым трудным будет первый вопрос, задающий тему и тон, ибо приходится сдвигать с места инертную массу молчанья. Дальше должно пойти легче, и наводящими и уточняющими вопросами можно переключать скорость, подталкивать в паузах, выводить из тупиков в отступления и направлять к воспоминаниям, а когда тема начнет иссякать, то вопросом-стрелкой переводить на другие рельсы. Так и полдня пройдет. Начать как-нибудь проще, непринужденнее, например «Ну как вы? Разсказывайте, давно не виделись». Нет, это выйдет наигранно. Он, по словам Даримихалны, плох, «…и вообще…» – на ладан дышит, хотела она, наверное, сказать. Нейропатия. Или нефропатия? Просто «как вы себя чувствуете», и потом что-нибудь постороннее: посетители, погода (нет, это не годится), политика (выборы?), Пушкин (его занятия и т. д.), прошлое (это лучше всего: спросить о его детстве, ничего, в сущности, ведь не знаю, тут просторное поле). Предложить призвать попа, как Аня просила? Но с какой стороны к этому подойти? Нужен повод. Главное, стараться смотреть в глаза, не пристально, но и не отводить в сторону.