За ним вышла его жена Анна Васильевна, худенькая женщина в длинном платье, в очках без оправы, с убранными наверх и заколотыми гребнем каштановыми волосами и белой шалью на плечах. Она подождала немного, потом, поймав его взгляд – он немного выпучил и подзакатил глаза, – беззвучно спросила: «Кто?» Он зажал телефон рукой, но, все равно отчего-то тоже по-рыбьи шевеля губами, прошептал: «Тетя Даша». Она не поняла и переспросила, но он только слабо махнул рукой, одновременно говоря в телефон: «Ну это ты так думаешь, а что врачи-то говорят?..» Анна Васильевна легонько побарабанила указательным и средним по циферблату своих часов и опять, растягивая губы, ими одними обозначила слово «пора» и для верности еще показала пальцем на него, на себя и на дверь. Он кивнул и вслух сказал: «Да, конечно, я постараюсь», отвечая таким удачным образом обеим одновременно, и, когда жена ушла, сказал уже другим, менее крупным голосом: «Но раньше четверга не могу: у меня на утро назначен непереносимый дантист… В обоих… А к субботе мне необходимо вернуться. Да. Нет, не знаю, откуда же мне знать. Погоди, я запишу».
Спустя десять минут он вернулся в гостиную и, поставив недопитый бокал на кофейный столик, подошел к жене. Они простились с хозяином, объяснив, что Ляля (его аспирантка) сидит с детьми только до девяти, и, ни с кем больше не прощаясь, ушли.
«Я не понимаю, с какой стати мне носить подрясник на вполне светский вечер к вполне неправославному Джеральду», – сказал о. Димитрий, с трудом усаживаясь в их маленький «рено» и высоко подбирая подрясник, чтобы не извозить полы в грязи: с утра не переставая шел серенький дождь. «Там было двое наших прихожан, они никогда тебя в костюме не видели… А кто звонил?» – «Что же с того, что не видели? Увидят же когда-нибудь. Тетя Даша. Нил опять угодил в больницу, и на сей раз дело, кажется, приняло дурной оборот. Мне придется ехать в Англию, хоть на день». – «Когда? Не на этой же неделе? У тебя ведь зубной врач назначен, больше переносить нельзя, ты знаешь». О. Димитрий улыбнулся. «Да, знаю. Поеду на аэродром сразу от него. – И, предупреждая неизбежный следующий вопрос, тотчас прибавил: – А в пятницу вечером вернусь». После длинной паузы, уже возле их дома, Анна Васильевна сказала: «Если так серьезно, то ему не ты нужен, а священник». О. Димитрий опять улыбнулся, потому что это самое, хотя и в других словах, он только что говорил тетке, но, повернувшись к жене, сказал: «Мне надо ехать, ты сама знаешь. Я ему многим обязан, да и вообще…»
Радостный за дверью лай их косматого шнауцера сменился на укоризненный, как только они вошли в прихожую: зачем так поздно, зачем так долго, зачем эта Ляля. Мальчики, разумеется, еще не спали, и Анна Васильевна, отпустив Лялю, занялась их приготовлениями. О. Димитрий снял подрясник в спальне и в одной рубашке без воротника прошел в ванную, вымыл лицо и руки и, взяв картонную тубочку, стал осторожно вращать туда-сюда над стаканом с водой одну ее половинку. Ко дну устремились черные точки с нитяными шлейфами темно-свекольного цвета; он поболтал стакан, вода стала нежно-лиловатой, и начал полоскать рот, слегка наклонив голову и, как ему было велено, держа раствор на правой стороне, где припухла десна.
Кончив с этим, он подошел к окну, сел с ногами на широкий подоконник и стал смотреть на улицу с высоты четвертого этажа. Дождь пошел сильнее, черные зонтики внизу стали двигаться шибче, и висячий, слегка раскачивающийся светофор красил перекресток на все четыре стороны расплывающимися на черном асфальте то киноварными, то темно-зелеными мазками. Он потрогал языком больной зуб: после полосканья оставался привкус сладкой стали. Идти гулять со Спенсером в дождь не хотелось, но придется. Лететь в Англию очень не хотелось, но очень даже придется. И надо же было, чтобы она позвонила именно сегодня, когда читали «о разслабленном».
«Митя, надо прогулять Спенсера», – сказала Анна Васильевна от дверей. Он опять вздохнул и слез с подоконника.
2
«Только если сознание одеревенело от непрестанного повторения, можно не видеть ужасающе грубого цинизма этого начала. Интересно, когда умер его дядя? И где он сам был тогда? И вспомнил ли? Сколько он мне вкатил новокаину, полщеки как не бывало», – разсеянно думал о. Димитрий, едучи в таксомоторе на аэродром и то и дело двигая челюстью вправо-влево и трогая пальцем губу, странно мягкую и податливую, но еще совершенно чужую. Дя-дя. Сколько еще имеем таких младенческих удвоений «я»? Няня. Ляля. Тятя-тятя. Врите-врите. Вот-вот помрет. Чего доброго.
Собственно, Николай Львович Яковлев приходился ему не родным дядей, а был бывшим мужем тетки Даримихалны, вышедшей за него «умственным браком», несмотря на большую разницу в возрасте. За последние лет семь они виделись всего два раза, когда о. Димитрий приезжал в Лондон по своим делам. Но школьником десятого класса и потом еще почти целый год он бывал у него часто, иногда каждую неделю, когда Даримихална брала его с собой на известные тогда в Москве «Ниловы четверги»: в своем кружке позволялось пользоваться домашним сокращением имени-отчества Николая Львовича. В восьмидесятые годы в его тесной комнатке в Лебяжьем сходились молодые люди, привлеченные разносторонней оригинальностью его интеллекта, ярко выделявшейся на тусклом фоне их университетских лекций и разговоров. Дым на этих вечерах стоял коромыслом, и везде – на скамейке для ног, на полке для книг, на краю письменного стола, на обоих толстых валиках продавленного кожаного дивана и под диваном – ютились пепельницы, набитые окурками, и маленькие чашки с остатками крепчайшего кофе, а на подоконнике стояла бутылка эстонского ликеру, из которой по очереди капали в кофе. Целый взвод таких же точно пустых бутылок и еще некоторых экзотических хересов и коньяков – по заведенному обычаю всегда с несколькими недопитыми глотками на дне – громоздился на верху книжного шкапа. Тут читались доклады о Шершеневиче в сравнении с Цветаевой (в пользу первого), о «Дяде Ване» в сравнении с сильваниями Шекспира (в пользу последнего), о дружбе Микеланджело с Максимом Греком, декламировались стихи собственного сочинения, и Николай Львович слушал, сидя в твердом тесном кресле в углу, делая записи, щурясь от дыма, который саднил левый глаз за выпуклой линзой очков, несмотря на то что он отводил папиросу в противоположный угол рта. Иногда он и сам делал сообщения, как это там называлось, на изысканные темы: архитектура пагод, пытки и телесные наказания в русском уголовном праве, брюсовский перевод «Энеиды». О своих занятиях Пушкиным, за которые ему платили ничтожное жалованье в Институте всемирной литературы, он говорил редко, но с необычайным для него увлечением. Там у него имелось несколько любопытных предположений и мелких находок, но главное его открытие – прежде неизвестный отрывок из отброшенной главы «Онегина» – словно в награду за пренебрежительное отношение его московских коллег дожидалось его в эмиграции и так и не было опубликовано.
3
Даша не пропускала ни одного четверга, приходила раньше всех и уходила последней, под крайне недовольным взглядом соседки Авиетты Григорьевны отмывая на общей кухне чашки от толстого слоя кофейного ила и высыпая груду окурков в помойное ведро. Ее тщательно приготовленный, переписанный на машинке с двухцветной лентой, запинающимся от волнения голосом прочитанный доклад о первых стихотворных опытах Пастернака произвел сильное впечатление на всех и особенно на Николая Львовича, который по окончании поцеловал ей руку, а потом вдруг обнял.
Их имена уже полушутя соединяли вензелем и звали комнату в Лебяжьем приютом убогого чухонца Данилы Яковливена, и наконец они, как будто уступая всеобщему ожиданию, поженились и переехали жить к ней на Аэропортовскую. Туда же перекочевал и кружок, который, однако, начал как-то разбредаться. Из самых лучших его учениц превратившись в довольно посредственную жену и очень скоро родив, Даша перестала делать сообщения и даже слушать их, и они через четыре года разошлись, а еще через два она с дочерью Поликсеной и новым мужем, художником-додекалистом Проскуряковым (он писал акриловой смолой огромные полотна – морские закаты с парусами, леса до горизонта с птичьего полета, вообще панорамы – и потом разрезал их на двенадцать картин меньшего размера – непременно на двенадцать, – ставил в рамы, для каждой серии особенные, и продавал в розницу либо за вздутую сумму всю дюжину в одни руки), уехала в Германию.