Но Иньяцио уже не слушает ее. Он встал и идет к гардеробу.
– Я пришел, чтобы переодеться. Стало жарко. Надо сходить в банк, проверить список кредиторов и векселей после принятия наследства. К тому же…
– Тебе нужен камардинер, – перебивает она его.
Он останавливается, взмахнув руками.
– Что?
– Камардинер, который займется твоим одеванием, – Джованна широким жестом указывает за окно. – У моих родителей есть и камардинер, и горничная.
Губы у Иньяцио едва заметно сжимаются. Джованна понимает, что он недоволен. Она опускает глаза и прикусывает губу, ожидая упрека.
– Я ведь просил тебя говорить грамотно, – сухо отвечает Иньяцио. – Диалектные словечки при мне – еще ладно, но не при посторонних. Это неприлично. Помни, кто ты…
Он надевает легкий жакет, достает из кармана сюртука карточку, убирает ее в комод, запирает ящик на ключ.
Не впервые он упрекает ее в том, что у нее неправильная речь. Сразу после свадьбы Иньяцио приставил к жене своего рода гувернера – хоть немного обучить ее французскому и немецкому языкам, чтобы она могла поддержать светскую беседу с иностранными гостями и деловыми партнерами. Объяснил, что, если они куда-то поедут вместе, ей придется понимать чужой язык и разговаривать на нем. И Джованна согласилась, как подобает хорошей жене. Она всегда с ним соглашается. Обида ее переходит в раздражение. Иньяцио ничего не замечает, рассеянно целует жену в лоб и уходит.
Джованна вскакивает с кресла, не обращая внимания на головокружение, и идет в гардеробную. Трогает живот, все еще большой, бесформенный после родов. Выделения уже прекратились, оттого что, как говорит повитуха, она больно худа. Ругает, надо больше есть: макароны, мясо, наваристый бульон… Хотели даже заставить ее пить свежую кровь забитых животных, если она не наберется сил. Конечно, она не кормит малыша грудью – для этого из Оливуццы приехала крестьянка, кормилица. Но хорошо питаться – это обязанность роженицы.
При одной только мысли об этом Джованна чувствует спазмы в желудке. Еда вызывает у нее тошноту. Она может заставить себя проглотить лишь несколько долек апельсина или мандарина.
– Вы еще не убраны? – с укоризной говорит донна Чичча, в руках у нее тарелочка с фруктами. – Пора одеваться. – Хлопает рукой по тазу с водой. – Свекровка-то ждет.
* * *
Стоит необычная для конца лета жара. На улице Иньяцио поджидает какой-то человек, подходит к нему, целует руку.
– Бог в помощь, дон Иньяцио, – бормочет он. – Покорнейше прошу меня простить. Мотизи моя фамилия, мне бы с вами потолковать. По одному делу, до банка касательно.
– Я как раз иду туда, – отвечает Иньяцио с улыбкой, пытаясь скрыть раздражение. От виа Матерассаи до Банка Флорио недалеко, он хотел прогуляться в одиночестве и размышлениях. И вот пристал этот торговец из района Трибунали, увивается следом.
– Прошу простить меня покорнейше, – повторяет тот, стараясь говорить на правильном итальянском. – Неоплаченные векселя, срок на следующей неделе, мне и так нелегко, а тут новые траты, все хотят получить свои денежки…
Иняцио кладет руку ему на плечо.
– Посмотрим, что можно для вас сделать, синьор Мотизи. Идите в банк, я скоро буду. Если предоставите гарантии, уверен, мы подумаем об отсрочке платежа.
Мотизи останавливается, кланяется почти до земли.
– Конечно, вы знаете, мы завсегда… мы стараемся… в следующем месяце…
Но Иньяцио его уже не слушает. Он замедляет шаг, ждет, пока Мотизи уйдет, потом останавливается, смотрит на площадь Сан-Джакомо, залитую светом, камни ее мостовой кажутся ослепительно-белыми. Время почти не тронуло эту площадь, по которой он так часто ходил вместе с отцом. И все же кое-что изменилось: мостовая, где раньше были грязные лужи, теперь чистая; перед церковью Санта-Мария ла Нова больше не собираются нищие; там, где раньше жил зеленщик, теперь небольшая мастерская, а за ней кто-то открыл посудную лавку. Но душа у этого места осталась прежней: шумной, веселой, разноголосой. Это его улица и его народ. Люди, которые сейчас подходят к нему, целуют руку и, опустив глаза, произносят слова соболезнования.
Как Джованна может не любить этот район? – удивляется он. Здесь жизнь бьет ключом, здесь стучит одно из сердец Палермо. Иньяцио здесь дома; ему принадлежит каждый здешний камень, каждое окно, каждый луч солнца, каждое пятно тени. Он столько раз ходил от дома до банка, он знает всех, кто сейчас стоит у ворот и здоровается с ним.
Иньяцио знает их, да, но и в них что-то изменилось, ведь он теперь хозяин.
Внезапно он ощущает грусть одиночества. Он понимает, что теперь у него не будет покоя и нет другого пути. На его плечи ложится ответственность не только за семью; от Банка Флорио зависит благополучие людей, которые доверяют ему, его умениям, его богатству.
Ответственность. Отец часто произносил это слово. Он заронил его в душу Иньяцио, заронил, как семя, оставив прорастать во тьме сознания. И вот оно растет, превращаясь в могучее дерево. Иньяцио знает, что корни этого дерева в итоге задушат его стремления и мечты, их придется принести в жертву ради чего-то большего – во имя семьи, дома Флорио. Он понимает это и надеется, что не будет страдать. Больше не будет страдать.
* * *
– Донна Джованна, доброе утро! – приветствует кормилица, склонив голову к малышу, которого кормит грудью.
Джованна смотрит, как сын жадно сосет из белой, набухшей, чувственной груди. Она сравнивает грудь кормилицы со своей, сдавленной корсетом, надетом поверх рубахи, – по ее просьбе горничная затягивает шнурки так, что едва можно вздохнуть. Думает, что не хотела бы иметь такую грудь. Находит ее отвратительной.
– Джованнина, проходи!
Джулия сидит в кресле, у нее на руках маленький Винченцо. Она кивает на кресло, в котором прошлой ночью сидел Иньяцио.
– Как вы, донна Джулия?
С ней Джованна не боится говорить по-простому. Джулия всегда была очень добра к ней. Конечно, их отношения нельзя назвать доверительными, но Джулия часто проявляет участие. Джованне до конца не понятно, это искренняя доброта или просто жалость? Неужели так очевидно, что Иньяцио по-настоящему не любит ее, что испытывает к ней лишь привязанность?
Джулия отвечает не сразу.
– Я словно лишилась части тела, – говорит она, гладит светлую головку внука, целует его волосы.
Джованна не знает, как себя вести. Надо бы пожать свекрови руку, сказать слова утешения, потому что так принято среди родственников, но она не может. Не потому, что ей не жаль Джулию, нет – слишком большое горе у нее перед глазами. Безутешная скорбь пугает. Трудно представить, что такой жесткий человек, как Винченцо Флорио, был любим женщиной, особенно такой кроткой и терпеливой, как Джулия.
– Видно, так Господу угодно, – бормочет она, и это правда, горькая правда.
– Я знаю. Я видела… – Слезы стоят в горле, мешают Джулии говорить. – Знаешь, когда ты рожала Иньяцидду, а он уходил… – Голос ее ломается. – Когда я видела, что он больше не может говорить, что он не смотрит на меня, я молила Бога забрать его. Лучше знать, что он умер, чем видеть его страдания.
Джованна, скрывая смущение, осеняет себя крестом.
– Мир его праху. Он сделал так много хорошего… – бормочет она.
Джулия горько улыбается:
– Ах, если бы… Он много чего сделал… не всегда доброго. Особенно для меня.
Она поднимает голову. Джованна перехватывает ее взгляд, поражается его силе и энергии.
– Знаешь, многие годы мы жили с ним в… грехе. И дети наши родились вне брака.
Джованна смущенно кивает. Когда Иньяцио сделал ей предложение, мать и слышать ничего не хотела: хоть этот человек и богатый, но он родился бастардом. Джулия и Винченцо поженились после его рождения.
– Помню, как однажды… – Голос Джулии становится мягким, лицо расслабляется. – В самом начале, когда он решил, что я буду его, а я… не знала, как этому противостоять, так вот, однажды я пришла к ним в лавку, она была здесь, внизу. Меня послали за специями, а он был в конторе, но услышал мой голос и вышел к прилавку. Это было странно, ведь он давно уже не обслуживал покупателей. Он захотел подарить мне пестики шафрана, мол, на удачу, а я отказалась. Тогда он просто вложил их мне в руку. Не принимал никаких отказов. Люди в лавке смотрели с удивлением – Винченцо Флорио никому ничего не дарил…