Хотелось дотронуться до ее руки, сказать, что все будет хорошо, – набор банальностей, подсмотренных в кино. Откуда еще мне было знать о реальной жизни?
– Понимаю… – сказала я.
– Нет, Варь, – Леся покачала головой. – Не понимаешь.
Было бы легче, объяснимее, привычнее, если бы она ходила по кухне из угла в угол или теребила бы в руках учебник, крутила карандаш, да что угодно, хотя бы отвернулась. Но она просто сидела, позволяя слезам капать на скатерть, и говорила:
– Я знаю, что должна остаться. Здесь, с Полькой. Напоминаю себе каждый раз: ты – мама, ты – мама. Варь, я каждый день себе это напоминаю, не поверишь. Но я не могу. Не хочу оставаться. Ненавижу себя за это, но не хочу. Не могу застрять в этом чертовом городе.
В чертовом городе, на чертовом колесе. Почему-то я вспомнила мотылька, который отчаянно бил тонкими крыльями, попав на липкую ленту вместе с черными мухами. Я могла бы оторвать ему крылышки, не сомневаясь, ни минуты не сомневаясь, только бы он остался.
– И я не могу забрать Польку с собой, – проговорила она.
– Ну, может быть, потом, после выпуска?..
– Нет.
– Почему?
Леся молчала, но потом все-таки решила произнести это вслух:
– Ей нужна нормальная мать.
– Но…
– Ты же знаешь, Варя. Ты же все поняла.
What if I say I'm not like the others?[31] Наверное, я поняла с самого начала. По телу от низа живота до диафрагмы будто полоснули чем-то острым, в горле застрял комок, знакомый комок, и стало больно глотать. Леся вытирала мокрые щеки каким-то детским жестом, а я едва дышала.
– Ну вот, всегда хотела быть той девчонкой, о которой говорят: она никогда не жалуется. Никто не видел, как она плачет, – Леся попыталась улыбнуться. – Теперь уже поздно, ты видела.
– Я никому не расскажу, – проговорила я чуть слышно.
– Возможно, мне придется тебя убить.
На холодной батарее сушились забытые вязаные носочки с вышитыми утятами. Леся сняла их с трубы и натянула на ладони, так и сидела, с детскими носками на руках, будто грелась.
– Если мать узнает, на пушечный выстрел не подпустит меня к Польке.
Леся шмыгнула носом. На голубой скатерти, изрезанной ножом, блестели капли ее слез.
– А ты… когда ты поняла?.. – спросила я.
– Не помню. Помню только, что испугалась. Мне кажется, я и с Игорем начала встречаться, лишь бы быть как все. Придумала себе любовь, правильную и достойную, и сама в нее поверила. Отыгрывала роль. И доигралась. – Леся изобразила в воздухе пузо. – А когда вырвалась отсюда, поняла, что можно жить по-другому. Честно. По крайней мере, с самой собой.
Ком в горле все еще мешал глотать, ладони вспотели. Мне было страшно сказать хоть что-то. Хотелось кричать, но я молчала, слушала.
– На первом курсе я встретила ее. Мы в группе переводили коротенький рассказ про влюбленных старичков, которые оставляли друг другу записки с буквами SHMILY. Везде: в сахарнице, под подушкой, писали их на пыльной поверхности полки. А когда первой умерла старушка, SHMILY было написано на ее траурном венке. See How Much I Love You[32]. Трогательно до невозможности. Парни, конечно же, придумали свой вариант: Shit Happens Meanwhile I Lick You[33]. Но она… Она не смеялась. У нее глаза были на мокром месте. Такая серьезная, прям как ты, – улыбнулась Леся. – Я не хотела больше притворяться. А она написала помадой на зеркале SHMILY, и я поняла, что эти буковки для меня. Звучит до ужаса пошло и сопливо, если не знать, что это было зеркало в общем душе общаги, страшненькое, засиженное мухами. И если не знать, что она написала это не помадой, а собственной менструальной кровью. Fucking crazy[34]. Весь этаж тогда получил по шее от уборщицы, она подумала, что надпись неприличная.
Леся помолчала, улыбаясь, потерла щеки руками в носках, а я боялась нарушить тишину. Если долго сдерживать слезы, сводит челюсть, и зубы болят, оттого что сжимаешь их сильно-сильно.
– Мы сбегали с пар, мы внаглую держались за руки, мы надевали одинаковые футболки, мы переводили Сару Уотерс, мы носили кольца на больших пальцах. Мое было «кольцом настроения», помнишь такие? Вроде оно меняет цвет в зависимости от температуры тела, и мне казалось, что мое должно постоянно гореть огнем, хотя, если честно, оно всегда было одинаково зеленым. Мы хотели заявить всему миру: да, мы такие. Вернее… Я думала, нам обеим этого хотелось, но… Все изменилось после папиных похорон. Мне кажется, я была слишком счастлива для чужой смерти. Меня не было две недели. Когда я вернулась, заметила синяки на ее бедрах. Знала, что у нее строгий отчим, подумала на него. Оказалось, она сама это делала. Наказывала себя.
Невольно я посмотрела на икону Божьей Матери, что висела над телевизором. Глаза ее, большие и темные, глядели ласково, без упрека.
– Что случилось потом? – спросила я.
Леся пожала плечами, вздохнула.
– Потом… Потом она узнала, что у меня есть ребенок.
– Разве это что-то меняет?
Леся уставилась на меня так, будто видела первый раз.
– Неправильно. «Неправильно» – вот что она сказала. Я думала, что не переживу. Умру. Даже о Польке не вспоминала, противно… Только о себе и думала. Но, как видишь, я не умерла. – Леся усмехнулась и покачала головой. – Прости, что выливаю все это на тебя, но… Мне больше не с кем поделиться.
Я повторяла про себя: «Мне больше не с кем поделиться» – запомнить, выучить наизусть, твердить перед сном как молитву. Мне больше не с кем поделиться. Меня выбрали, ткнули в безликую толпу пальцем и указали на меня – меня! – заметили, признали, посвятили в рыцари.
– А знаешь что? К черту! К черту это все. У тебя сегодня экзамен.
Леся стянула с ладоней носки, захлопнула учебник и встала.
– Чего?
– В караоке. Идем! Покажешь миру, как ты хорошо знаешь английский.
– Ты серьезно?
– Абсолютно. Сегодня выучим только один неправильный глагол. Drink – drank – drunk. Если Самой Лучшей Маме можно, то почему мне нельзя?
Леся засмеялась, а я поняла, что больше не смогу смотреть на нее как прежде. Теперь я знала, она может быть другой – слабой, беззащитной.
– Леся, я… – Я так много хотела ей сказать, так много, но слова не складывались в предложения, и она будто почувствовала это, замолкла, не смеялась больше. – Я… Мама меня убьет.
Неловко вышло, но Леся мне только подмигнула:
– Если обещаешь сохранить мой секрет, я сохраню твой.
– Как же меня пустят?
– Места знать надо, – улыбнулась она. – Но я сначала в душ по-быстрому.
Только что она сидела передо мной в слезах, и вот уже готовится идти на вечеринку. Леся – одним словом.
Мне больше не с кем поделиться.
– Fuck! – донеслось из ванной. – Горячую воду отключили! Варвара, помоги, а?
Вся эта лишняя, нелепая суета с кастрюльками, ковшиками, тазиками – из года в год, из года в год, но в этот раз не так, по-другому. Щеки горят. Я подставляю руку под ледяную струю, лупящую по дну медной кастрюли, – пальцы немеют от холода. Не могу удержать спички, они гаснут одна за одной. Долго смотрю, как к поверхности поднимаются пузырьки.
Леся стоит на коленях в ванне, будто молится, неподвижная, смиренная. Руки сложены, с мокрых волос стекает пена от шампуня. Кокосовый аромат – так пахнет «Баунти» – дурацкая мысль попробовать шампунь на вкус. По белой спине, сбереженной от южного солнца, тянется лиловая дорожка. Ее не должно быть здесь, этой белой согбенной спины с отпечатком кружевной резинки. Коллаж. Чужеродное тело, наспех вырезанное из картины французского импрессиониста и грубо вставленное в выцветший полароидный кадр с облупившейся ванной, застывшими брызгами зубной пасты на зеркале, каплей, дрожащей под ржавым краном.
Кастрюльки, ковшики, тазики больше не дурацкие, бестолковые, неуместные – всё не так, всё обретает смысл.