– Не подходи!
Крепкий парнишка лет семнадцати, с пробивающимися усиками и прыщами протолкался через толпу, и, встав в низкую борцовскую стойку, попытался упасть мне в ноги. Н-на! Коленом в лицо – навстречу, локтем по затылку – как точку в споре, и тут же черчу лезвием ножа перед глазами какого-то решительного идиота…
– Не подходи!
– В Кагэбэ их надо! – пуча глаза, истошным, срывающимся фальцетом орёт бабка, подхватывая стоящий в углу крыльца грязный веник, и тыча им в нашу сторону, как маршальским жезлом, – На опыты! Я таких вражин сразу вижу, я их в тридцатых пачками, десятками! В овраг! Мужик у них за главного, я сразу увидела, сразу позвонила! Сигнализировала!
– … уголовники какие-то! – шумит толпа.
– Вон, с ножом, попробуй такого… – раздаётся откуда-то из глубины серой массы.
– А эта, жидовка, ишь, зыркает!
– Милицию позвать, – слышится глас разума.
– На опыты! На опыты! – визжит бабка, тыча в нашу сторону веником и приседая зачем-то, – В Кагебэ! Выкинуть их как есть, без вещей! Я пострадавшая сторона, пусть мне компенсируют! Они, жиды, богатые, у них добра много, а я всю жизнь в колхозе, наломалась! Вот пусть эти жидята…
Дальше она понесла вовсе уж какую-то околесицу про КГБ, опыты, про её бдительность, за которые у неё грамоты, и про то, что раньше за её, бабкину, бдительность, поощряли материально за счёт добра арестованных. Шуметь в толпе стали потише, и, судя по всему, народ стал задаваться вопросом…
– А какого, собственно, хера?! – протиснувшись вперёд, громко озвучил однорукий мужик в вытертом пиджаке.
– Давай, кум… – протянув руку, он помог подняться тому, седому, не понимающему сейчас, что происходит, где он, и наверное – кто он…
Я, колыхнув ножом, чуть отошёл назад, продолжая настороженно следить за народом…
– Ма-ам, – не отрывая от селян глаз, протянул я, – ты как?
– Ох… – она тяжело встал, опираясь на табуретку, и во мне всё заклокотало. С ненавистью проводив взглядом того, багровомордого, которого уже утащили в глубину толпы, я мрачно ссутулился, продолжая слушать всё ещё визжащую бабку.
– В чём есть! В чём есть! – орала та, – А тот, жидёнок, вообще колдун ихний! Меня, старую, проклятиями своими жидовскими, сейчас болит всё из-за нево!
– Ах ты ж в Бога душу мать… – заругался один из стариков, – Это, выходит, мы сюда из-за старухи спятившей?! Ну, Никаноровна, я тебя… Сколько раз зарекался…
Разговаривая о своём, народ развернулся и потёк со двора, и ни извинений, ничего! Под ногами – осколки чашек и чайничка – тех, что ещё от дедушки, которые мама каким-то чудом смогла уберечь.
– Нехорошо… – прошелестел однорукий, остановившись поблизости, – люди к вам поговорить пришли, а вы… Нехорошо.
Селяне ушли, прихватив с собой визжащую бабку, бьющуюся едва ли не в припадке и переругивающуюся разом с доброй половиной толпы. Притом она успевает орать о жидах, которых нужно вот прямо сейчас выкинуть, раскулачить, о том, что ей, старой и заслуженной, наше добро нужнее, и о том, что так будет – по справедливости!
– Я, из-за тебя, ведьмы старой… – взлетает к небу высокий, надтреснутый, совершенно козлиный старческий тенорок.
– … бросила, сейчас сгорит всё! Мужикам-то мне что на поле нести?! Помои у свиней отобрать?! Смолоду ты, Танька, сукой была, а сейчас и вовсе…
– Они не наши, не наши! – взвивается над толпой голос домохозяйки, – Враги! В Кагэбе их на опыты! В овраг!
– Тебя, дуру старую, саму на опыты надо сдать! – срывающимся прокуренным басом орёт какой-то мужик.
– Я! Таких! – не сдаваясь, орала в ответ бабка, – Десятками в овраг! У меня чутьё! Благодарности!
Дальше последовали имена и фамилии тех, от которых у неё были благодарности, и кое-какие из них показались мне знакомыми по старым газетам, в которых сперва клеймили они, а потом – их.
– Кар-р… – вступили в дискуссию растревоженные вороны, с шумом взлетая с близлежащих деревьев, и закружились над толпой, каркая совершенно матерным образом, – Кар-р!
Перепуганные и всполошенные, деревенские собаки впали в совершеннейшую истерику, захлёбываясь и давясь уже даже не лаем, а воем!
– Правление… – это уже на грани слышимости, – страда в разгаре, а ты людей с работы…
– Участкового…
– Кагэбэ! На опыты!
– Дела-а… – только и сказала мама, вслушиваясь, как крики, карканье и лай удаляются прочь.
– Да… дела, – апатично отзеркалил я, с опасливым недоумением вертя в руках нож. Когда это я… а, да… картинки только что произошедших событий ярко всплыли перед глазами, да так, что до озноба!
Толпа эта чёртова… да и сам я, размахивающий ножом и готовый убивать, это… Не хотелось бы повторения, ни в коем разе!
Положив нож на окно, с кряхтеньем поднял стол. Болит, внезапно, всё…
– Как ты? – интересуюсь у мамы.
– Да… – та неопределённо дёргает плечом, но добавляет всё-таки:
– Он не так уж сильно толкнул меня, просто спина… упала неудачно. Я девчонкой ещё, в войну, на стройке спину повредила, и вот, аукается иногда.
Киваю, прикусив губу, и остро жалею, что тогда, ногой вдогонку, слабо приложил багровомордого по голове. Не так уж сильно толкнул… с-сука!
Мама тем временем, забыв обо всём, присела неловко, осторожно гладя осколок фарфоровой чашки, и слёзы – кап, кап…
Сердце рвануло ноющей болью… Для меня разбитые чашки – просто память о дедушке, которого я никогда не видел, а для мамы осколки её прошлого, и теперь – буквально.
Она, тем временем, принялась очень бережно поднимать осколки, заворачивая их в бумагу, и видеть это – ну совершенно непереносимо! Прерывисто вздохнув, заморгал часто, но помогло слабо, и, развернувшись, я пошёл было во времянку.
Ах да, нож… забрав его, снова недоумённо повертел в руках. Я, и… нет, учили, хотя и не слишком всерьёз, а так – для понимания, что вообще можно сделать против человека, вооружённого ножом.
Но вообще, сколько раз у меня возникали конфликты там, ни разу, вот ни единого, не возникало даже мысли применить его. Да даже просто вытащить и обозначить…
Размышляя над тем, стал ли я более взрывным и резким в новом теле, или сыграла ситуация, показавшаяся совершенно безвыходной, я прошёл-таки во времянку и там очень тщательно помыл нож, а затем и протёр от отпечатков пальцев. На всякий случай!
Машинально потерев ноющее горло, зашипел от боли и подошёл к облупившемуся, сильно облезшему зеркалу от хозяйских щедрот, висящему на тронутом ржавчиной гвоздике.
– Неплохо так… – протянул я, разглядывая ссадины, и кровоподтёки, начавшие наливаться багровым. Кое-где проступила кровь и я, вспомнив грязные лапищи душителя, брезгливо поморщился.
– Протереть бы! Где же… а, вот! – Пшикнув пару раз отцовским одеколоном, протёр старым, но чистеньким полотенцем, морщась от боли, а потом долго смотрел на ткань, на которой отчётливо выделялись следы крови.
– Намазать бы чем… – я задумался, припоминая, в каком чемоданчике у нас аптечка, – хотя… к чёрту!
Решив оставить как есть, если вдруг придётся обращаться в травматологию, отшвырнул полотенце и вышел на улицу. Мама, ползая на коленях, всё ещё собирает осколочки… и подумав секунду, я присоединился к ней, потому то какая ни есть, а память…
Собрав, кажется, мельчайшие осколки, мы навели порядок и уселись, не зная, чем себя занять. Состояние… странное, и это мягко говоря. Что делать, куда идти… понятно только, что идти надо, потому что оставаться здесь, после всего, что произошло, это… не то чтобы глупость, а что-то вообще за гранью!
С другой стороны – отец… Несмотря ни на что, у меня теплится надежда, что это какая-то ошибка, что он вернётся… Вот только куда?!
– Ой, бедный… – мама только сейчас заметила состояние моего горла, – сейчас я…
Она подскочила было, но я мягко остановил её, поймав за руку.
– Я уже обработал!
– Да кремом намазать! – всплеснула та руками, – С ним через два дня следов не останется!