– Сложно, да… – сочувственно качал головой участковый, промокая плешь платком, – но сами понимать должны – Москва! Н-да…
Я уже понял, что участковый и сам не знает, чего от нас хочет…
… но вне всяких сомнений – каких-нибудь благ! Не взятка… упаси Боже, Карл Маркс и Владимир Ильич! А так…
Не то несколько баночек солений, не то купюра покрупней, сложенная конвертиком и засунутая в кармашек кителя. Сейчас ещё год-два, и на пенсию, и надо бы…
А с другой стороны, стоит ли рисковать? Да и вообще… Времена нынче не те, а бывших политических сейчас иногда так реабилитируют, что они, пусть очень нечасто, взлетают достаточно высоко! Как знать…»
В калитку забахали кулаком, и через несколько секунд на крыльце показалась квартирная хозяйка.
– Бегу-бегу! – тоненьким, подхалимским голоском отозвалась она, с кряхтеньем вбивая старческие ноги в дырявые калоши.
Проходя мимо нас, она усмехнулась злобно, и шустро заковыляла к калитке.
– Уже! – послышалось почти тут же. Невнятный разговор…
… и во двор прошли двое в штатском, а меня, кажется, на миг остановилось сердце…
– Савелов Иван Аркадьевич? – осведомился один из них, с лицом колхозного активиста и отпечатком причастности на грубо вылепленном лице. В его руке красным мотыльком мелькнуло удостоверение, раскрывшись и тут же пропав, – Пройдёмте!
Глава 2
В Кагэбе на опыты
Крикнув раненой птицей, мама вскочила, но отец, сверкнув глазами, осадил её без слов, и она медленно, потерянно, опустилась на протяжно скрипнувшую табуретку, судорожно перебирая пальцами ткань длинной старенькой юбки.
– Как же так… – только и сказала она, и замолкла, замкнувшись в себе. Только губы шевелятся, и, кажется, будто она шепчет заученную с детства молитву.
Отец, усмехнувшись криво и зло неведомо кому, с непонятным вызовом свёл руки за спиной, и, подмигнув мне, тут же показал глазами на мать и пошёл со двора так, что эти, серые, вынуждены были догонять.
– … гражданин Савелов! – услышал я, и, опомнившись, вскочил, побежав вслед за отцом. Зачем… что я хотел увидеть или сделать? Не знаю…
Выбежал… и остановился на внезапно ослабевших ногах. Чтобы не упасть, привалился плечом к забору, глядя на «Москвич» цвета лежалого кирпича, в который садится отец. Обычная, совершенно каноническая советская машина, с монетами под резиной на окнах, чтобы они не дребезжали, и рулём, оплетённым каким-то шнуром.
Наверное, в салоне есть ещё что-то такое, что я не могу увидеть, но положенное внутренними нормативными актами и постановлениями оперативным автомобилям, чтобы не выделяться, не бросаться в глаза своей безликой, официальной служебностью. Эта обыденность, с какой они задержали отца, эти серые неинтересные костюмы от фабрики «Большевичка» и кирпичного цвета «Москвич», сливающийся с тысячами-тысяч таких же индивидуально-безликих машин, кажется чем-то неправильным, противоестественным.
От увиденного повеяло внезапно такой тоской и безнадёгой, что на миг, кажется, остановилось сердце… Но отец, обернувшись, кивнул мне и одними губами сказал:
«– Мать береги!» – может, мне и показались эти слова, но что ещё он мог сказать?!
Киваю, сжимая кулаки, и меня бросило в жар, будто по венам пустили кипяток.
Двери автомобиля захлопнулись, и почти тут же он дёрнулся вперёд, покатив по деревенской дороге, поднимая шлейф пыли и собирая за собой деревенских собак.
«– Ненавижу…» – если бы экстрасенсорные способности были чем-то хоть чуточку реальным, те двое уже, в сером, уже были бы мертвы! Накал ненависти такой, какого я, наверное, не испытывал в обеих жизнях. Даже не подозревал, что умею так ненавидеть…
Краем глаза вижу домохозяйку, тоже зачем-то вышедшую за калитку, но она, как и всё остальное – фон, ничего не значащий, не имеющий никакого значения. Мир, здесь и сейчас, из огромной, непостижимой Вселенной, сузился до «Москвича» кирпичного цвета, удаляющегося сейчас по просёлочной дороге.
Не знаю, сколько я так простоял, но, наверное, недолго, хотя по ощущениям – Вечность. Собаки, выпроводив чужаков, только-только начали возвращаться, имея лихой и усталый вид победителей, справившихся с серьёзной опасностью. Там, где-то вдали, ещё слышится заливистый лай…
– Ненавижу[5], – хрипло повторил я, отлепляясь от забора и не отрывая взгляда от дороги, – и не прощу. Никогда, что бы…
В эти минуты я необыкновенно остро понял антисоветчиков. Людей, которые ведут безнадёжную борьбу с системой, выходя на улицы и площади советских городов с самодельными плакатами, распространяя данные о событиях в Новочеркасске[6], и требуя всех тех прав и свобод, которые для меня, человека двадцать первого века, кажутся не только естественными, но и неотъемлемыми…
… но похоже – только кажутся!
Ощущая себя так, будто только что вышел из больницы и не привык ещё к собственному телу, я медленно прошёл в калитку, закрывая её за собой. Шаг, ещё шаг… дорожка от калитки, ведущая к крыльцу хозяйского дома и времянке, которую мы снимаем, необыкновенно отчётливо врезается в память, и наверное, я навсегда запомню её. Булыжники, обкатанные речной водой, куски кирпича, непригодные для чего-то большего, и кое-как обтёсанные куски бревён, давно уже трухлявые и требующие замены.
Несколько слепит глаза солнце, стоящее сейчас почти в зените и не прикрытое облаками, тревожит кожу ветерок, принося всю богатую палитру деревенских запахов. Хороший день… и это кажется отчаянно несправедливым!
Очень хочется лечь и не думать ни о чём, а просто грызть кулаки, выть беззвучно и желать, чтобы отец – вернулся, а эти, в сером, сдохли! Вся этак КГБшная мразь…
Шаг… я вижу маму, раскачивающуюся на табуретке, и кажется, не замечающую никого и ничего. Она шепчет что-то на иврите… хотя что может шептать дочь раввина в такие минуты?!
«– Мать береги» встаёт передо мной, и, с невообразимым трудом сбросив с себя покрывало серого морока, я выпрямился и вздохнул полной грудью, от чего внезапно закружилась голова – наверное, о того, что всё это время я бы скрюченным, скукоженным и дышал через раз… А впрочем, неважно!
– Всё будет нормально, мама… – засуетился я, не пытаясь выдёргивать её резко, – вот увидишь! Я сейчас чаю сделаю, мы попьём и подумаем, как нам быть и к кому общаться.
Ноль эмоций…
– Вот увидишь! – через силу продолжаю я, – Всё образуется! Сейчас не тридцать седьмой!
Оставив дверь открытой, я засуетился во времянке, пытаясь сообразить, как же работает этот чёртов примус?! Видел несколько раз, и со стороны это казалось чем-то примитивным, но нет… есть какие-то нюансы, о которых я ни сном, ни духом!
– … друзья, в конце концов, – продолжаю я говорить, насыпая в чайничек заварку, и, поскольку заварка дрянь, добавляю туда по листочку земляники, малины и чёрной смородины.
– Ма-ам? Тебе с сахаром? Сахар сразу в чашку положить? – я снова выглядываю из времянки во двор, пытаясь хоть как-то вовлечь её в разговор, вывести из этого состояния, которое с каждой минутой пугает меня всё больше и больше.
Она всё так же сидит, а вокруг, щупая зачем-то ткань кофты, кружит бабка, за каким-то чёртом выползшая на белый свет.
– Сидите тут? – с нескрываемым злорадством сообщает мне хозяйка дома, морща черносливное лицо и поджимая губы, отчего несколько полусгнивших клыков показались на белый свет, придавая ей необыкновенное сходство с Бабой Ягой. Да не той, из сказок… а настоящей, древней мразью, жрущей детей…
– Ну сидите, сидите, – снова оскалилась она, – Вот и ваш теперь… хе-хе, посидит!
Этот торжествующий оскал многое сказал мне… А артритные руки, по-хозяйски трогающую ткань кофты, и жадные глаза, косящие в сторону открытой двери времянки, привели даже не в ярость, а в какое-то невообразимое исступление!
– Вот, значит, так… – медленно сказал я, опуская на стол поднос с чашками.