Потом, когда случайные заработки по все более широким виткам спирали повлекли меня прочь, когда я как руководитель туристических поездок заучивал наизусть планы европейских городов, как шофер-сезонник перегонял в Сирию лимузины и, наконец, как независимый — даже чересчур независимый, потому что денег мне не платили, — корреспондент начал писать о тех или иных путях на просторы природы, а в итоге рассказывать, сочинять истории, я иной раз чувствовал себя так, будто угодил из огня да в полымя: ночи за письменным столом, дни за письменным столом, а в результате ни гроша гонорара и обанкротившийся журнал... В годы работы над первым романом, для которого выбрал знаменательное название “Ужасы льдов и мрака”, я время от времени даже разговаривал по телефону с кадровиками той электрокомпании, для которой не одно лето киркой и лопатой рыл ямы под опоры мачт высокого напряжения, — звонки были панические, просьбы дать возможность уйти от бездоходного писательства и вернуться к ручному труду. Свидетели? Да, есть и свидетели.
Различные формы странствий — сухопутные, воздушные, водные или пешие пути, остановки, даже совсем короткие, промежуточные, — стали для меня образом жизни, но мучительные формы скитаний, вроде бегства, эмиграции, спасения от беды, знакомы мне, к счастью, лишь в самых мягких, безобидных вариантах. Хотя должен признаться: частенько я удираю. Однако, удирая, не только оставляешь что-то позади, но и обретаешь новые перспективы, ракурсы, порой новые проблемы, ведь куда бы ты ни поехал и ни бежал, куда бы ни прибыл — на время или навсегда, — попадаешь не в пустоту, не в вакуум, там всегда что-то уже есть. И тем не менее с отъездом зачастую связано большое облегчение: все, что вот сию минуту казалось таким трудным, важным, обременительным, в том числе собственная работа, остается позади, съеживается, теряет весомость и масштаб. Выходя из самолета в Бомбее, в Лхасе или Пномпене, конечно же чувствуешь, конечно же чуешь, что оставил кое-что позади, не самые важные вещи в своей жизни, но все-таки многое имеющее значение только (только!) там, откуда ты приехал, — в сказочном краю, где даже титаны могут измельчать и в конце концов сделаться невидимками.
Смехотворно ведь на заснеженном сычуаньском перевале твердить о том, что в другом дальнем закоулке этого мира ты, стоя на сцене или на помосте, под аплодисменты собравшихся принимал значительную премию или орден на ленте. До чего отрезвляющее, а с другой стороны, упоительное ощущение — отказаться от многого, что возвышает тебя или защищает и все-таки, в совершенно не поддающихся планированию, может статься, даже счастливых обстоятельствах и даже в падении, ощущать, что не только в знакомом окружении, но и там, где, как ты думал еще перед самым отъездом, ждет лишь опасное, чужое, неведомое, тебя наверняка встретят люди, обнимут, поддержат.
По-вашему, все это вопрос денег?
Повторю: первые свои путешествия, на Ближний Восток, я совершил как шофер-сезонник, перегонял лимузины богачей на автостоянку, которая здорово смахивала на участок пустыни, была обнесена электрической изгородью с колючей проволокой и охранялась вооруженными сторожами, потом задешево перепродавал обратные авиабилеты, забронированные сирийскими заказчиками, и автостопом, а порой и пешком, как отбившийся от группы паломник, возвращался в Центральную Европу. Позднее, став репортером, я тоже путешествовал исключительно своими силами. По крайней мере, так я ни разу не поддался соблазну спутать какое-либо реальное свое путешествие с пригрезившимся. Конечно, в дороге мне обычно снятся более яркие и драматичные сны, нежели в любом защищенном месте, но уж тут я лучше, чем где бы то ни было, различаю границы меж грезой и реальностью, а заодно, хоть и скрепя сердце, изучаю приемы расставания. Ведь расставание с дорогими людьми или даже просто с хозяевами дома конечно же зачастую наводит печаль, и именно науку расставания должно в дороге усвоить первым делом. Кто не умеет прощаться, тот никогда и ничего не осилит, никогда не отыщет дорогу и никуда не доберется.
Что я беру с собой? Что привожу обратно из этих и прочих странствий и всегда вновь беру с собой? Пожалуй, определенный иммунитет к вере в иерархичность культур и народов, а еще определенный иммунитет к идеологиям и всяческим догмам. Понимание, что существующее не может остаться навсегда и что главное — осмыслить, в каких условиях и по каким непрерывно меняющимся законами совершаются перемены.
В самом благоприятном случае до счастливого возвращения к письменному столу можно сберечь и сознание того, как сильно и как бурно меняешься сам, когда преодолеваешь инерцию и робость и из своей самоуверенности отправляешься туда, где встретишь много совершенно иного, нового, где тебя уже не понимают и ты сам ничего не понимаешь, а оттого поначалу ходишь как чужак среди чужаков, причем не только в дальней дали вроде гор Японии или на Суматре, в Восточном Тибете либо в Амазонии, но уже в ближайших, хотя и не слишком легкодоступных высокогорных долинах Западных Альп или в глухой деревушке Паннонской низменности, — безъязыкий дурак, который не может ни над шуткой посмеяться, ни что-нибудь рассказать, а места, где останавливается, осваивает лишь с помощью собственной памяти, глаз и ушей.
Много ли я хожу пешком? Да, много. Как способ передвижения ходьба более всего отвечает моей натуре. Но я не открыватель и уж тем паче не покоритель. Почти все уже обмеряно, снято, нанесено на карты, однако по-прежнему во многом неведомо, что раскрывается в самом человеке, когда он шагает среди грандиозного, величественного ландшафта. Я не знаю способа передвижения, который бы так способствовал размышлениям, беседам, а в конечном счете и писательству. Ведь пешему пути свойственны еще и медленное, постепенное изменение перспективы, остановки и созерцание. Только благодаря этому возникает нечто вроде многослойной картины мира, материал для историй, рассказов. Красная нить, линия, ведущая сквозь все изменения темпа и перспективы рассказа, всегда представляется мне маршрутом пешехода.
Чтобы вообще добраться до отдаленных мест, какие я позднее отчасти описал, зачастую, разумеется, требовались катапульты, самолеты — “Туин-огтеры” непальских или новозеландских авиалиний... судно на воздушной подушке до Макау... — ведь пешеход тоже отнюдь не ортодокс, иной раз он позволяет метнуть себя из одного места в другое и лишь далеко в глуши вновь полагается на собственные силы и где-нибудь на архипелаге в южной части Тихого океана, в высокогорной долине Гималаев возвращается к привычному пешему ритму. Берет рюкзак. Шагает вперед. Рассказывает.
Что? Прочтите, пожалуйста, еще раз... Да, правильно. Точная цитата: Иозеф Мадзини часто странствовал в одиночку и, как правило, пешком. В пеших походах мир для него не уменьшался, а, наоборот, увеличивался и стал наконец таким огромным, что поглотил его. Первая фраза “Ужасов льдов и мрака”. Ясное дело, я до сих пор помню наизусть всю страницу. Хотите проверить? Я могу по памяти процитировать вам десятки страниц из моих книг. Неудивительно, при таком режиме работы, который, как это ни глупо, заставляет меня снова и снова повторять какую-нибудь фразу, какой-нибудь абзац, пока они не обретут окончательную форму, готовые спокойно кануть в забвение, да вот беда: по причине огромного количества версий они успевают накрепко врезаться мне в память.
Родство между Мадзини и мной?
Мы оба пешеходы, верно... однако же Иозеф Мадзини только персонаж моего романа, и тем, что мы оба пешеходы, сходство между нами исчерпывается. В остальном его жизнь выдумана — как и путешествие к исчезновению, путь в паковые льды высокоширотной Арктики. Погребенные подледниками острова Земли Франца-Иосифа, история открытия которой тоже излагается в этом романе, я впервые увидел через двадцать с лишним лет после того, как была написана последняя фраза “Ужасов”, летом 2003 года, с борта русского ледокола.