Это самоубийство! Самоубийство — строить часы вечности, хронометр, который отсчитывал свои минуты из времени в безвременье. Разве англичанам неизвестно, что Владыка Десяти Тысяч Лет правит не только временем, но сам есть время, да-да, само время? А стало быть, не только ход жизни Цяньлуна, но все время вообще начиналось вместе с ним... и с ним кончалось? Все меры длины, площади и объема, все наименования, все легенды о сотворении мира, естественно-научные и философские истины, какими объясняли, определяли, именовали или обогащали знание этого мира, после смерти каждого Владыки Десяти Тысяч Лет должно назначать заново, заново определять, заново объяснять. Ибо кончина императора Китая была концом света.
И часы, какие англичане замыслили создать не где-нибудь, но здесь, в умиротворении летнего дворца, часы, которые превзойдут императора, будут идти за пределом его дней, а в конечном счете и его тоже представят простым статистом стоящего выше него бега времен, — эти часы, пожалуй, не иначе как притязают быть долговечнее, грандиознее, нежели он сам! Долговечнее, нежели Повелитель Времени, который умалялся до человека, до одного из многих. И все, чем он правил, чем владел, что радовало его и что он любил, превращалось этими часами в никчемные обломки, плавающие в мнимой реке из серебряной стружки.
Неужели английские гости всерьез верят, что Великий или его двор допустят подобное унижение, подобное святотатство?
Пока Джозеф Цзян, обуреваемый противоречивыми чувствами страха и возмущения, с жаром рассуждал, Кокс смотрел в окно, на растрепанные ветром цветки лотоса. Прихотливые порывы ветра, рябившие зеркало пруда во всех направлениях, гнали сотни лепестков цвета цикламена и морозника, словно игрушечные флотилии, по вот только что зеркальной воде и выбрасывали их на песчаный берег, у непреодолимых барьеров из корневищ и плавучих обломков.
Там, где лепестки скапливались, играющий ребенок наверняка услыхал бы крики моряков, терпящих крушение на своих лотосовых лодках, слабые голоски обреченных под крошечными хлопающими парусами, еще пытающихся защитить себя от грабителей, к примеру от атаки хищных жуков в крепких панцирях, от налетающих низко над водой стрекоз и от близоруких декоративных рыбок, которые, приняв слетающее с дождливого неба семечко за беспечное насекомое, в рискованном прыжке хватали его, а затем падали в разинутые пасти непобедимых хищных рыб, караулящих у самой поверхности воды.
Цзян все говорил, говорил.
Но Кокс слышал лишь слабые голоски и тщетные, тонкие крики о помощи обреченных матросов с лотосовых лодок, которые боролись за свою жизнь и которых Абигайл наверняка бы увидела здесь и услышала.
А лето все-таки близилось к концу. С началом резких северо-восточных ветров и сменой окраски листвы почти ежедневно из Запретного города прибывали гонцы с вестями, которые, кажется, были связаны со скорым отъездом и провозглашением осени.
В один из этих дней, дождливый, евнухи развели огонь не только в жилых комнатах, но впервые и в мастерской. Однако, хотя за верстаками стало душно и жарко, когда после сильного дождя из-за туч опять выглянуло солнце, ослепительными бликами отразившись на выметенной от листьев поверхности пруда, Кокс начал зябнуть. Атмосферное давление этого дня, в перепадах солнечных периодов и внезапных холодных шквалов скачущее то вверх, то вниз, вызвало в сосудах аньхойских стеклодувов движение, окончательно укрепившее его в уверенности, что эта динамика обеспечивает, пожалуй, уникальный привод для механизма, который, однажды пущенный в ход, никогда уже не остановится.
Но охваченный давней печалью изобретатель в эти дни почти не называл свое творение — во всяком случае, когда говорил о нем с Мерлином и Локвудом, — именем, какое дал ему император (часы вечности), предпочитая насмешливое или ласковое имя, каким Мерлин тщетно пытался развеселить своего мастера: Клокс.
Клокс. Существует ли более естественная связь между английским словом “часы” и фамилией создателя этих единственных, уникальных, несравненных часов?
Семьдесят рубинов, по оценке Мерлина, нужно встроить в этот механизм и более пятидесяти алмазов и сапфиров. Корпус из кронгласа — на нем предстоит вытравить Ваньли Чанчэн, Великую стену, Невообразимо длинную стену, в виде матового, украшенного зубцами и сигнальными башнями дракона — не будет ничего скрывать, как иные часовые корпуса (большей частью они всего лишь маскировали неуклюжесть своих создателей), но явит на обозрение все секреты своей конструкции, покажет все.
Изящные, наполненные ртутью сосуды, посеребренные двуосные подвески, золотые гирьки и балансы, гравированные бесконечными гирляндами лотосовых и бамбуковых листьев стопоры и храповики из тончайшей латуни...
А на цоколе из черного как ночь тибетского гранита, на котором будет установлена восьмигранная, в человеческий рост, колонна, граверы напишут стихотворение, которое император еще только сочинит в одно из грядущих утр, — в ходе создания часов не читанные, никем не слышанные слова, что с первым ударом механизма обернутся настоящим и прошлым, — поэзией будущего.
Гравировку зальют платиной и тем создадут впечатление письмен, изображенных в ночи кистью каллиграфа, которую окунали в лунный свет.
Не нуждающиеся в уходе и смазке, предоставленные самим себе и восьмислойным стеклянным колпаком защищенные даже от пагубного действия пылинок, колесики этих часов будут вращаться и в самом отдаленном будущем, на протяжении эонов, до той поры, когда все, что вот только что казалось большим, важным и непобедимым, распадется на первозданные кирпичики, тогда как принцип этого творения сохранит свою непреложность вплоть до безымянного конца всего — и любимых людей, и всей защищенности, и всего пространства, и даже самого времени, — а тем самым и свою красоту.
15 Цзингао, Предостережение
Всемогущий повелел лету не кончаться. И лето повиновалось: хотя порой целыми днями сеялся мелкий дождь и свинцовый от низких туч свет отнимал блеск даже у золотых кровель Жэхола. И хотя длинная, соединяющая семь павильонов аллея гинкго, которая по мысли ее создателей должна была имитировать извилистый путь дракона, уже начала терять осеннюю шафрановую желтизну, а остальные деревья, выросшие вместе со стенами Жэхола, совершенно обнажились. И хотя глубокая, напоминающая о ночной темноте синева монгольского неба лишь изредка являлась взору узкими полосами или расплывчатыми пятнами в веренице туч. Акварелисты уже трижды имели возможность написать замерзшими пальцами бамбук, искрящийся инеем. Мисочки для разведения красок при этом подогревались свечами, чтобы вода не замерзла.
Однако, несмотря на множество гонцов из Запретного города, не было иных знаков, что Владыка Десяти Тысяч Лет провозгласит осень и в конюшнях, архивах, оружейных палатах и часовых собраниях наконец-то можно будет начать приготовления к отъезду в сердце империи. И хотя увеселительные сады лежали холодные в тумане и садоводы зябко сидели на корточках возле отцветших розовых кустов, украшенных теперь лишь заплесневелыми плодами, — все равно было и оставалось лето. Ибо Владыка Десяти Тысяч Лет не позволял времени уходить.
Здесь, в Жэхоле, в летней резиденции, где существовало одно-единственное время года, английским мастерам надлежало завершить свое дело. Лишь тогда может начаться новое время года. Ведь в Бэйцзине, так англичане сказали одному из главных секретарей императора, который в сопровождении десятка с лишним чиновников пришел в мастерскую, дабы составить временной график, — в Бэйцзине большую часть работы придется начинать сначала, поскольку механизм слишком тонко настроен, слишком чувствителен и перевозить его не менее трудно, чем гору, озеро или облако, сказали они, а потому завершить его надо здесь и сейчас или же летом следующего года. Есть, конечно, и другая возможность: снова разобрать часы на составные части и переправить их в Запретный город для повторной сборки. Но это означает не только огромную потерю времени, но прямо-таки поворот времени вспять и новое начало.