Тем немногим людям, что видели Цяньлуна в задумчивости перед любимой его игрушкой, — кой-кому из жен и наложниц, телохранителям, смотрителям часов и камердинерам, в такие мгновения незримо ожидавшим во тьме павильона слова или знака Великого, — он невольно напоминал играющего ребенка, который порою сажал на кружащую верхушку часов даже фигуру вражеского военачальника или мятежного вождя кочевников, чтобы увидеть на этой временной машине, как смехотворно, как гротескно и как нелепо выглядело любое другое человеческое существо на этом престоле, вокруг которого вращались не только Чжунго, Срединное царство, но и небо и земля.
Иногда очевидцу таких минут, наполненных многообразными механическими шумами, казалось, будто Непобедимый видел всех своих противников и супостатов лишь как игрушечные фигурки на поворотных чашах небесных часов и, прежде чем уничтожить недругов, на несколько мгновений уступал им свое место в сердце вселенной.
В первое же время по прибытии в Жэхол английские гости испросили позволения раз в неделю под вечер навещать могилу Бальдура, вроде как совершать паломничество. И ехали тогда верхом к солнечным часам Бальдура, как Кокс назвал место погребения при первом посещении, с тайной мыслью, что Бальдур Брадшо существует внутри этих часов.
К этим поездкам Кокс примкнул из уважения к товарищам, хотя и через силу, ибо каждый раз невольно вспоминал о могиле Абигайл в Хайгейте. Только когда место упокоения Бальдура стало мало-помалу тускнеть, превращаясь в простой монумент, чье сходство с солнечными часами побуждало забыть о его фактическом назначении, Кокс тоже охотно забыл, что под каменной иглой, возвышавшейся как гномон, ожидал воскресения один из лучших его часовщиков. Воскресение — во всяком случае, так говорилось в молитвах Локвуда, которые тот по-прежнему бормотал у могилы, порою со слезами.
Однажды, когда грозовым июльским днем английские гости полностью завершили подготовку мастерской и после трудоемкого монтажа небесных часов наконец-то собрались возобновить работу над огненными часами, Цзян сообщил им, что у Великого возникли новые планы. А стало быть, английским гостям следует покамест отложить все работы и ждать императорского знака.
В бесконечном ожидании императорского знака настал август. И Кокс с товарищами стали привыкать к мысли, что император все же предпочитает проводить досуг со старыми, испробованными игрушками, а не с результатами новейших технических экспериментов.
Когда же начался ровный многодневный дождь и подул мягкий, пахнущий сосновой смолой, лавандой и лотосом ветер, однажды утром все изменилось: не только Кокс, но и Мерлин были разбужены ни свет ни заря — на западном небосклоне еще мерцали последние звезды, а на востоке холмы и горные вершины вокруг Жэхола черными зубцами прорезали первую розовую лиловость наступающего дня. Ночь миновала.
Владыка Десяти Тысяч Лет, шепнул на ухо спящим Цзян, желает сию минуту, в этот час, изложить английским мастерам план, пожелание — не приказ, не задание, просто пожелание. Император не приказывал. Он желал. Ведь сейчас лето. А летом жизнь ни в чем не должна походить на жизнь в Запретном городе и в остальные, более прохладные, более тенистые сезоны года. В Жэхоле приказов не существовало.
Кокс поспешно и встревоженно оделся. Он знал, что в эту пору император пишет стихи, или читает, или совершенствует каллиграфические умения, однако не знал прочих утренних привычек Цяньлуна, каковые хранились в строгом секрете. И уже опасался какого-нибудь рокового решения, дурного каприза Всемогущего, когда вместе с Мерлином, в сопровождении гвардейцев и евнухов с огромными зонтами шел за Цзяном по переходам, залам, площадям и окруженным стенами садам.
Его смятение усилилось, когда, невзирая на проливной дождь, путь повел вниз, к берегу реки и песчаной косе. Там было растянуто белое парусиновое полотнище наподобие тех незатейливых складных навесов, какими в жаркие дни пользуются землекопы и колодезники. С краев навеса, точно нитки жемчуга, стекали струйки дождевой воды. Поднимающийся с реки туман окутывал это укрытие, придавая странно отрешенный вид скромной маленькой фигурке, что сидела там на подушке, закутанная в серую накидку, и смотрела на группу людей, ковыляющих вниз по береговому склону, — однако сомневаться не приходилось: там сидел император.
Он был совершенно один. Наверно, гвардейцы и телохранители, охранявшие его под прикрытием кустов и подлеска, просто безупречно замаскировались, но, на первый взгляд, Владыка Десяти Тысяч Лет сидел у горячей реки в одиночестве.
Он улыбался. Улыбался, хотя того, кто во время аудиенции — пусть даже на протяжении доли вздоха — смотрел в глаза императору, могли покарать смертью. Он улыбался и сделал прибывшим знак оторвать лоб от мокрого речного песка и подняться с колен. Им надлежало набросить на плечи приготовленные для них серые шелковые накидки и сесть на подушки, треугольником разложенные перед ним: в середине Цзян, Мерлин справа, Кокс слева — только англичане и их переводчик! Всем прочим должно отойти за стекающие с навеса водяные занавеси, сделаться невидимками. Цяньлун желал остаться наедине с английскими мастерами, дабы поведать им о часах и о журчанье времени.
Что сейчас император, точь-в-точь как пастух или рыбак, сидел с ними у жаровни, где тлели сосновые угли и два курительных конуса с неведомо тонким ароматом... что самый могущественный человек на свете без малейшего знака своего ранга, одетый, как и его посетители, в водянисто-серую, свинцово-серую накидку и ни осанкой, ни одеждой не желавший отличаться от них, стройный, тонкокостный мужчина, только ростом пониже всех остальных в этом кругу, раздражало Кокса, даже повергало в замешательство куда больше, чем придворная роскошь и все, что было ему знакомо по церемониалу Запретного города: китайский император не как богоподобный, ни с кем не сравнимый властелин, а просто как один из многих. Человек на берегу реки, улыбающийся под навесом от дождя, терпеливо ожидающий, пока трое посетителей рассядутся перед ним, неловко, медлительно и осторожно, словно больные, неуклюжие, словно увечные.
Коль скоро за пеленами тумана и дождевыми занавесями у горячей реки Великий мог преобразиться в человека, в смертного, которого почти не отличишь от его подданных, то какие преображения грозили в таком случае лондонскому часовщику или их безмолвному переводчику?
Или... или здесь, у реки, в это шелестящее дождливое утро, по крайней мере на время аудиенции, всем присутствующим должно вправду стать похожими друг на друга, даже одинаковыми — одинаковыми согласно действующим до границ пространства законам летучего времени, которое в конце концов упраздняло не только все различия меж людьми, но и различия меж органической и неорганической природой и всяким предметом и всяким существом, какое когда-либо обретало форму или еще только обретет?
Что в конце концов оставалось от звезды, от окруженного планетами, астероидами, лунами и метеоритами солнца, чей свет угас миллиарды лет назад? И что — от всех прочих небесных светил, что взойдут в грядущие эоны и в неумолимом беге времени вновь разлетятся тучей безымянных частиц, атомарных кирпичиков, которые в непостижимом грядущем, под напором сил за гранью любого воображения вновь соединятся в простейшие формации, дабы мало-помалу, вращаясь, вырасти в некие формы дотоле невиданных размеров, невиданной красоты или уродства... И все это лишь за тем, чтобы по истечении срока своего бытия вновь рассыпаться до незримости в кромешном мраке?
Только один из четверых сидящих вокруг жаровни мужчин был волен улыбаться. Остальные, благоговейно затаив дыхание, безмолвно сидели у негромко журчащей реки, с берега которой император в другие солнечные утра кунал в воду кисточку каллиграфа и писал ею стихи на гладких камнях. Слова испарялись под восходящим солнцем, снова освобождая камень. Так император писал и видел, как исчезают любые письмена. И продолжал писать.