Сегодня слёзы покаянья,
Священная слеза
Кропит луга, леса.
Природа стала храмом!
Ликует всяческая тварь,
И поле блещет, как алтарь,
И воскуряет фимиамом!
Эти глубокие по смыслу слова, равно как и превращение невзрачной сцены театра в освещённый софитами луг нежно-зелёного цвета, всколыхнули в памяти Толстого воспоминания о берёзовой роще в имении его родителей в Царском Селе. Весной, стоило только появиться первоцветам, маленький Михаил выжидал по утрам, пока его оставят одного, без присмотра, и изо всех сил мчался в рощу – попробовать на вкус росу на распускающихся подснежниках. Граф зажмурил глаза, и увидел себя ребёнком: он беспечно нежился на освещённой ярким солнцем молодой траве, слизывая языком прохладные капли росы с источающих нежный аромат белоснежных цветов, а в это время в воздухе разливалась мелодия Страстной пятницы. Словно из ниоткуда появился отец, совсем ещё молодой, схватил Михаила на руки и крепко прижал к своей груди…
А потом видение изменилось: уже взрослый Толстой стоял перед алтарём Спасо-Пребраженского собора, ожидая, когда он сможет взять на руки своего только что крещённого первенца Александра. Малыш размахивал руками и ногами, и под звуки той же самой музыки Страстной пятницы лицо Михаила покрывалось каплями воды из купели. На вкус эти капли один в один напоминали ему свежую росу на подснежниках из детства.
Очнувшись, Толстой осознал, что весь театр слушает продолжение мелодии из его короткого сна. Образ Парсифаля на сцене кардинально изменился: на певце более не было ни шлема, ни кольчуги, ни меча с изображением лебедя. Распущенными длинными волосами, усами и бородой, белыми одеждами он напоминал образ Христа на картине Рафаэля «Преображение». Единственным отличием было настоящее копьё в руках.
Михаил Алексеевич перевёл взгляд на Шереметева и поразился тому, как поменялась его дирижёрская манера: от военной выправки и статики ни осталось и следа; его лицо, руки и всё тело пластично двигались в унисон музыке, голова была запрокинута, глаза закрыты – граф дирижировал без партитуры, по памяти. Михаил захотел поделиться своими наблюдениями с сидевшим рядом Ребровым, но, обернувшись к другу, застыл в изумлении и не решился его потревожить. По щеке сурового, надменного и ироничного цензора Сергея текли слёзы…
Последние полчаса оперы показались Толстому пересыщенными. Неспешное омовение и помазание Парсифаля на царство, а затем крещение Кундри напомнили ему статичные картинки из учебника «Закон Божий». Волнительный обряд похорон Титуреля, первого короля Грааля, с демоническим отречением его сына Амфортаса от служения Граалю (певец Григоров наконец-то распелся), походили на мрачные литографии Данте…
«Не может быть, – начал волноваться Михаил, – чтобы на этом всё завершилось, ведь текста либретто осталось всего на пару четверостиший!» Он тогда ещё не предполагал, что за призывом Парсифаля «Откройте Ковчег! Явите Грааль!» последует долгая музыка очищения и спасения, заставляющая сердце трепетать.
Парсифаль достал из бархатного ковчега Грааль, поднял его над головой, и все рыцари пали ниц, вскинув руки к спадающему на Грааль яркому свету, струящемуся из-под купола театра. Свет озарил и рыцарей на сцене, и сидевшего в первом ряду Толстого, и граф на миг ощутил божественное благоговение. Это чувство он испытывал очень редко: когда клялся перед алтарём в супружеской верности Мари, крестил своих мальчишек, исповедовался в церкви и отпевал почивших родителей. «Даже представить себе не могу, – подумал Михаил, – что у Святейшего Синода могут быть претензии к этой музыке. Хочу, чтобы она звучала на моих похоронах».
«Тайны высшей чудо, Спаситель днесь спасённый», – донеслось из-под купола театра, и занавес начал медленно опускаться. Нарушив театральный этикет, Михаил Алексеевич встал со своего кресла и, загородив вид всем сидящим позади, начал аплодировать стоя. Ладони уже устали, а граф и не собирался прекращать – то было его личное признание в любви к таланту Рихарда Вагнера.
Часть V
Здесь время превращается в пространство[13]
На сцене за опущенным занавесом, куда Толстой и Ребров отправились по окончании премьеры выразить благодарность Шереметеву, собрались все артисты спектакля. Фелия Литвин и Николай Куклин в обнимку позировали перед объективом знаменитому фотографу-репортёру Карлу Булле[14]. Внезапно прима обернулась и закричала на одну из стоявших рядом исполнительниц партии дев-цветов:
– Ах ты, негодница, что ты вытворяешь?! Вы только посмотрите, она отрезала ножницами лоскуток от моей фаты! Я, конечно, понимаю, что это настоящий символ артистического счастья, но, увольте, если каждая из вас захочет отрезать по кусочку, то в следующем спектакле мне придётся петь нагой!
– Дорогая Фелия Васильевна, успокойтесь, – подоспевший граф Шереметев начал целовать руки певицы, – пусть отрезают, сколько им угодно! Я и сам не прочь заполучить лоскуток! Мы завтра же пошьём по новой фате для каждого следующего спектакля.
– А вы проказник, граф, – Литвин подняла свои большие глаза на дирижёра и полным мольбы шёпотом вопросила: – Вы довольны?
– Фелия Васильевна, вы были неповторимы. Я ещё должен осознать, что именно я пережил сегодня вечером, но знаю одно: благодаря вашему блестящему таланту и прекрасному голосу мы очистили душу публики!..
– И не спорьте со мной, я знаю, как лучше, – раздался издалека громкий бас Сергея Сергеевича Татищева, приближавшегося к Толстому и Реброву, наблюдавшим за трогательным диалогом маэстро и примы.
Начальник Главного управления по делам печати, речь и походка которого свидетельствовали о том, что большую часть третьего акта тот провёл в буфете, тянул за собой худощавого мужчину средних лет в дорогом костюме, с ермолкой на голове, в пенсне, с короткой бородкой и густыми усами.
– Вот, господа, знакомьтесь! В тот момент, когда все чествуют исполнителей, одаривших нас музыкой «Парсифаля», мне кажется абсолютно справедливым обратить внимание и на тех, кто донёс до нас поэтику вагнеровской мистерии!
Толстой заметил, как присутствовавшие на сцене стали подступать к появившейся паре, а Татищев тем временем продолжил, указывая на человека, которого чуть ли не силой привёл с собой:
– Господа, позвольте представить: Виктор Павлович Коломийцов! Кто бы мог подумать, что юрист по образованию превратится в самого уважаемого переводчика либретто опер Рихарда Вагнера и в завсегдатая Байройтского фестиваля, а потом станет автором русского текста «Парсифаля», который вы сегодня исполняли!
Когда аплодисменты стихли, Сергей Татищев указал рукой на Толстого:
– Не стесняйтесь, граф, подходите ближе. Господа, это Михаил Алексеевич Толстой, цензор. Он сделал всё возможное, чтобы Виктор Павлович при переложении либретто не упустил ни одной важной детали, задуманной самим Рихардом Вагнером!
Певцы по-доброму рассмеялись. Михаил, смутившись и от их весёлого смеха, и от того, что до сих пор не удосужился лично познакомиться с переводчиком, протянул руку Коломийцеву, и они вдвоём начали принимать поздравления от кокетничающей Литвин (Кундри), искренне улыбающегося Куклина (Парсифаля), благодарного Ильина (Клингзора) и стеснительного Григорова (Амфортаса). Исполнитель партии Гурнеманца Селиванов поклонился и с усмешкой произнёс: «Мою роль, господин цензор, вы могли бы и подсократить, а то добрая часть зала благородно похрапывала в такт продолжительной истории о Граале…»
– Так вот вы какие, мастера слова! Всегда мечтала побеседовать с вами, – промолвила подошедшая к Коломийцову незнакомая Толстому серьёзного вида молодая женщина.