– А вот этого делать не стоит. Сам Вагнер просил публику не устраивать оваций после первого акта. В день премьеры он даже специально вышел на сцену и объяснил всем, что нужно соблюсти подобающую сценическому священнодействию тишину.
– Помилуй, Сергей, прислушайся к залу! Таких бурных аплодисментов я уже давно не припомню!
– Мы к ним присоединимся в конце мистерии, а сейчас давай помолчим в знак признательности композитору. Хотя мне и не терпится узнать о твоих первых впечатлениях от музыки Вагнера, если ты их не проспал, конечно, – улыбнулся Ребров.
Стесняясь своих покрасневших от ехидного замечания друга щёк, Михаил отвёл взгляд в сторону и вымолвил после небольшой паузы:
– Он сумасшедший… Нет, он – гений!
– Одно другому не мешает, – отозвался Ребров. – Ты, кстати, заметил, что Грааль был сделан не из хрусталя? Какое безобразие! Разве что электрическая лампочка внутри чаши отличает этот вагнеровский Грааль от нашего православного потира, но Синод, в принципе, может быть спокоен…
Весь антракт друзья промолчали, каждый из них мысленно переживал увиденное и услышанное.
Во втором действии мистерии музыка преобразилась. Короткая прелюдия – музыкальное знакомство с Клингзором, отвергнутым рыцарем храма Грааля, обманом получившим Святое Копьё, а теперь мечтающим о завладении Святой Чашей и о порабощении её служителей, – показалась Толстому до дрожи демонической. Поднялся занавес, и… вместо ада зрители увидели замок в узорах, напоминающих персидские ковры. Сам Клингзор предстал перед публикой в виде колдуна из восточной сказки: с бородой, в чалме и цветастом халате. Михаилу стало смешно, но стоило Семёну Ильину начать петь, как приступ смеха сменился искренним восторгом: бас Ильина был столь же красив, сколь прекрасной была его актёрская игра.
А ещё граф с нетерпением ждал появления парижской примадонны Фелии Литвин в роли обольстительницы Кундри. Он читал об её успехе в Мариинском театре в партиях Брунгильды и Изольды, но ни разу не слышал приму на сцене, если не считать короткого появления Литвин в первом действии «Парсифаля», которое Михаил, к своему стыду, проспал.
Тем временем сцена преобразилась в настоящий сад: пальмовые ветви, цветущие кусты, обилие нежных цветов. И среди них, как алые розы на фоне белых лилий, выделялись прекрасные девы, приветствовавшие Парсифаля, получившегося у певца Николая Куклина энергичным, немного застенчивым, простоватым юношей. Молодой, с открытой улыбкой, он был одет в простой сценический костюм: платье без рукавов и сандалии.
Все девы-цветы были как на подбор: стройные, пышногрудые, длинноволосые брюнетки в белых блузах и ярко-красных юбках. Толстой насчитал ровно тридцать две настоящих Кармен.
«Не напрягай так сильно зрение, ослепнешь!» – со смехом шепнул Ребров прямо в ухо Михаилу, тщательно пытавшемуся рассмотреть глаза и губы каждой из дев-цветов.
Граф улыбнулся, подумав: как хорошо, что он пришёл сегодня в театр без Мари, иначе скандала вечером было бы не избежать.
«А ты с пеной у рта твердил, что эта опера христианская! Да она самая что ни на есть общечеловеческая!» – прошептал он другу.
Наконец, появилась Фелия Литвин-Кундри в длинном светлом платье с глубоким декольте. Её облегающий пышное тело наряд был украшен яркими камнями. Нити из драгоценностей переплелись в широкие бретели, такие же нити обвивали обнажённые руки, их блеск переливался с ярким светом бриллиантов в длинных серьгах, крупных кольцах и на украшавшей фату диадеме. Впрочем, несмотря на эффектный костюм, привезённый певицей из Парижа, сцена соблазнения ею Парсифаля не впечатлила Толстого. Она напомнила ему прочитанную когда-то историю о выжившей из ума овдовевшей купчихе преклонных лет, склонявшей своего молодого приказчика к женитьбе.
«Какое безобразие, – размышлял Михаил по ходу действия, – подростка пытается склонить к любви эдакая усыпанная бриллиантами матрона, на четверть века старше его, грузная, статичная как скала. Голос её, безусловно, сильный и мощный, но нет в нём и намёка на эротизм, вожделение, страсть. Найдутся, конечно, любители и на такую, но я бы на месте Парсифаля тоже разрушил замок Клингзора, забрал Священное Копьё и убежал от этой соблазнительницы подобру-поздорову спасать Амфортаса и рыцарей Грааля, вдруг она и туда доберётся!»
Во втором антракте Толстой и Ребров решили присоединиться к окружившим Маклакова чиновникам. Давным-давно министр слушал «Парсифаля» в Байройте и по праву знатока заключил, что постановка Шереметева вписалась в видение самого Рихарда Вагнера. Конечно, на подготовку спектакля у графа было очень мало времени, поэтому некоторые декорации получились трафаретными, а какие-то мизансцены – полными суеты. Но с деньгами графа (а по слухам, постановка обошлась ему как годовое содержание своих оркестра и хора) он сможет легко поправить все недочёты в будущем. Министра буквально забросали вопросами, понравилось ли ему выступление Фелии Литвин, на что Маклаков совершенно неожиданно обернулся к Михаилу Алексеевичу:
– Вы ведь, граф, воздадите должное мужеству прославленной певицы, самоотверженно взявшейся за исполнение такой сложной партии в болезненном состоянии?
– Несомненно, Ваше Сиятельство. Но мне не хватило страсти в её образе, – ответил Толстой.
– Это да, – мечтательно промолвил Маклаков. – Тереза Мальтон в Байройте выглядела гораздо более опытной искусительницей! Только вы, пожалуйста, не говорите об этом графу Шереметеву, чтобы он не расстроился таким отзывом, особенно от вас. Наслышан я от Александра Дмитриевича, какие вагнеровские ростки прорастают в нашем Главном управлении по делам печати! Да и не расстраивайтесь вы так сильно по поводу Литвин, граф, иначе не сможете ощутить всю прелесть музыки Страстной пятницы в третьем акте.
– Я смотрю, Михаил, о тебе в вагнеровских кругах начинают складывать легенды, – с улыбкой произнёс Ребров, когда друзья, откланявшись, вернулись на свои места. – Литвин исполнила свою партию безупречно чисто, но ведь тебя, бьюсь об заклад, гораздо больше впечатлила та грациозная, лупоглазая Кармен посередине сцены. Какими глазами ты на неё смотрел! Придётся мне завтра обо всём рассказать Мари, и этот «Парсифаль» станет первым и последним в твоей жизни… Видел бы ты себя сейчас: щёки словно переспелый помидор! Прямо и пошутить нельзя! Давай успокаивайся, через несколько минут специально для тех, кто уснул в начале первого действия, Гурнеманц повторит историю Грааля…
Друзья захохотали от души. Когда в зале начал гаснуть свет, Михаил Алексеевич погрузился в свои мысли: «Что же это за музыка Страстной пятницы такая? Когда-то меня заинтриговал ею Ребров, а теперь и сам министр…»
Перед началом третьего акта публика наградила вышедшего к пульту графа Шереметева бурными овациями. Когда они стихли, дирижёру потребовалось почти две минуты, чтобы сосредоточиться в полной тишине, перед тем как зрительный зал и абсолютно тёмная сцена, без каких-либо приметных декораций, снова наполнились звуками тревожного ожидания.
Певческая манера Селиванова (Гурнеманца) показалась Толстому невыразительно-нудной. Граф перестал стесняться своей сиесты в первом действии и даже с усмешкой вспомнил саркастичную шутку Оскара Уайльда: «Бедные вагнерианцы, целый час сидят – мучаются, затем ещё час, потом смотрят на часы: прошло всего двадцать минут».
Михаил Алексеевич поймал себя на мысли, что он даже не следит за неспешным действием на сцене, а просто пытается сопоставить с музыкой слова хорошо сохранившегося в памяти либретто мистерии. Время от времени поглядывая на Николая Куклина, преобразившегося из глупого юноши в настоящего рыцаря, Михаил стремился понять, что именно помогло Парсифалю преодолеть многолетние невзгоды, сохранить в целости Святое Копьё, вернуть его в Храм Грааля и восстановить могущество Храма. Ведь сам Вагнер об этом напрямую не говорил, только намекал…
В какой-то момент мрачная, тяжёлая для восприятия музыка, написанная явно пожилым, глубоко познавшим жизнь человеком, сменилась ласкающими слух звуками свежести, чистоты и непорочности. Протяжный бас Гурнеманца пропел хорошо знакомые Михаилу Алексеевичу строки, объясняющие Пар-сифалю, что в день Страстной пятницы природа не скорбит, а благодарит Спасителя за явление в наш мир: