Литмир - Электронная Библиотека

– Сколько?

У нее добродушное лицо. Курносое и безыдейное. Мысль не блуждает где-то там еще. Она здесь даже не селилась.

– Сто франков, – у нее приятный голос, грудной, мягкий, не пропитый, не прокуренный.

Я люблю людей, которые знают себе цену, – так говорил дедушка. Он водил меня на первомайскую демонстрацию однажды и дважды в мавзолей. В свой выходной. Это мое преимущество перед французами. Что делали вы в детстве по выходным? Да хотя бы ты, женщина с угла площади Массена и безымянного переулка. Ходила ты с дедушкой по выходным смотреть на труп? То-то! Дед любил людей, знавших себе цену. А я нет. И уверенных – нет. И убежденных – нет. Сто франков – это четыре большие пиццы с ветчиной, или десять пачек «Житан», или половина от двухсот, а двести – это сколько мне присылали родители на месяц. Не курить две недели я бы не смог. Нет, наверное, смог бы. Но не ценой трех-четырех сокращений предстательной железы. Двести затяжек против двух выстрелов и еще полкапли… Но я не ухожу. Меня интересует другое.

– Где? – я задаю второй вопрос.

Мне важно понимать, где происходит любовь, если ты бедный пятнадцатилетний бесквартирный.

– «Белград», – она указывает головой в сторону неприметного, врезанного между двух монументальных домов переулка, и отворачивается от меня.

С видом опытного покупателя уверенным шагом я иду в переулок, и первый белесый обшарпанный особняк – отель «Белград». Буква «Д» в вывеске выпала и оставила после себя плесневелый след. Над крыльцом две золотые звезды (гостиница-двоечница), и под звездами старый серб с коровьими глазами – волхвообразный, крупный, начерченный плавными линиями, взъерошенный и преждевременно седой. Допортретный набросок человека. Я сразу догадался, что он серб. Он был похож на среднерусского безымянного мужика, помятого жизнью и пришедшего с восточно-европейской равнины к приморским Альпам. Здесь, в трехстах метрах от первой линии и трехстах франках от лучшей жизни, он стал работать в отеле. И все же серб. Только сербы назовут отель «Белградом». Только французы назовут салат с тунцом «Нисуаз». Только итальянцы назовут тушеного зайца лигурийским. В выборе названий все народы более-менее одинаково тщеславны. Пожалуй, все, кроме евреев. Я не люблю обобщать, но прошлым летом меня вез таксист, и был он (и, видимо, остается) евреем. Мы ехали с Преображенки до Курской, и он разговаривал. Его звали Арон, и он казался мне сложно определяемым, то есть я не мог подобрать то самое прилагательное, которое пригвоздило бы его суть. Он сказал, что зовут его Арон, но имя это не слишком подходящее для Москвы. «Не слишком подходящее» красивое название здоровому страху получить пизды. «Генри», – представился он во второй раз. «Боря», – у меня запасного имени не было. Генри-Арон работал на трех работах и копил. Копил на мечту. Перед тем как остановить машину, он указал рукой вперед, а впереди, за изгибом кольца, должна была быть площадь «Красные ворота», если с ней не стряслось чего худого.

– Я взял в аренду подвал и уже скоро открою свой ресторан.

– Как будет называться? – чертова вежливость требовала показной заинтересованности и человеческого участия.

Из двухсот рублей, что у меня были утром, восемьдесят сейчас заберет Арон, и у меня останется на два пакета молдавского вина по шестьдесят каждый, – себе и девочке, с которой мы вот-вот встретимся у Курского и пойдем в сторону «Октябрьской» прогулочным летним шагом. Это около семи километров, и это несоизмеримо больше полутора тысяч миллилитров молодого молдавского.

– «У Генри», – отвечает он самодовольно, явно обожая себя будущего в это мгновение.

А я не отвечаю, но нахожу недостающее слово, которым его можно было бы описать, – «мудак».

– У вас есть свободные номера?

Серб отвлекается, он многажды моргает и отвечает на русском, с едва отличимым балканским акцентом. Бог его знает, как звучит балканский акцент, но это он.

– Есть. Самый простой сто франков.

А что, в такой дыре водится непростой? Какой-то сложный номер?

– Но я тебе не сдам, парень. Мне по закону нужен твой паспорт. – И сочувственно добавляет: – Тебе должно быть восемнадцать.

– А если не по закону?

– Нельзя. Мы не дома.

Вот-вот подойдет автобус. По воскресеньям он забирает русских детей из школы в Грассе и везет на службу в собор Святителя Николая Чудотворца, что на улице Николая Второго сразу за бульваром Царевич. Мало кто ездит. Чаще всего нас двое. Наташа и я. Автобус ждет нас у вокзала. В час он отправится обратно. Все, что мне нужно было узнать, я узнал. И теперь, думая, как мне скопить сотню франков и добыть фальшивый паспорт, я бегу к остановке, делая лишний крюк по параллельному с улицей Жан Медсан переулку. Вернись я так же, как пришел, бежать бы не пришлось. Но мне неловко идти мимо моей проститутки. Неловко быть несостоявшимся покупателем. Я бы все одно не стал ее… пускай и хочется, даже очень. Но не стал бы. Знать столько всего о болезнях от бабушки, мылить руки по сотни раз на дню – ну какая мне проститутка? Я изъем себя в ожидании мазка. Я буду ворочаться ночами, представлять, как экзотическая болезнь, занесенная в нее марсельским морячком с гогеновских берегов, пожрет мой пятнадцатилетний отросток. Как он посинеет, затем почернеет, как сойдет в могилу в маленьком хуевом гробике, и как бабушка будет плакать над игрушечным надгробием. «Мылом надо было, Борюшка, мылом». Она забила бы ее после, мою женщину с при дороги, ссаными тряпками, но было бы поздно. Обесхуенный, я бы не знал, чем еще мне ненавидеть мир. Так что нет! Пожалуй, я откажу нам, мне, в удовольствии.

Допустим, я бы не покупал ее. Так зачем обратился? Хотелось поговорить о любви с женщиной. «Поговорил?» – спрашивал я себя на бегу. «Поговорил!» В узком просвете румяных крыш носятся чайки. Иная повиснет ненадолго, так, перевести дух, и тотчас пропадает из виду. Переулок узок, и если б не птицы и не облака, небо было бы точно ручей, бегущий в тесном русле черепицы. В окнах – во многих, как выпяченная губа, – цветы. Стены домов их ярче. Оранжевые, розовые, голубые. На белые смотреть невозможно. Я еще только коплю на солнечные очки, а без них белые стены отпечатываются в глазах зелеными прямоугольниками. Звенят на параллельных улицах трамваи. Звенят велосипедные звонки, нагоняющие меня со спины. В одном распахнутом окне звонит телефон и трубку не берут. Окна, лужи, рельсы – все горит обеденным солнцем. И платаны. В ярком свете они голубые. И пар над клумбой – это асфальта пот. Я стараюсь запоминать все, что вижу, и, налетев на старика в шейном платке, кричу его тремор-ному леопардовому кулаку: «Пардон!», а сам про себя повторяю: «Голубой платан, голубой платан». Я помню книгу из родительской библиотеки с большими, во всю страницу, цветными фотокопиями – серия «Мировые шедевры». Я вспоминаю голубые платаны Ван Гога и то, как думал: «Ну не может быть», – и искал описание этого дерева в Большой советской энциклопедии, и убеждался в том, что Ван Гог ошибся. А сейчас, на лету, я понял, что нет, не ошибся Ван Гог. Просто я мудак. Такой же мудак, как таксист Арон, только маленький.

Сто франков! Вот сколько мне надо на гостиницу. Мне необходимы сто франков, документы и ее согласие – о ней после, она еще не знает меня, только видела мельком. Она француженка и, как будто быть француженкой ей мало, еще и парижанка, и учится в параллельном, только литература у нас совместная. «Голубой платан», – повторяю я раз за разом и добегаю до автобуса. Ожидаемо Наташа первая. Такие всегда всё успевают – обязательные и услужливые. Ждет, курит, уверенно говорит по-французски, как на втором родном, с сорокалетним водителем. Его зовут Франсуа, он родом из Авиньона, и все это нестерпимо скучно… Рабочий руля и педалей ей подмигивает и вроде бы как ухаживает. По-пролетарски, с частым морганием и шуточками про «у-ля-ля». Ему всего-то сорок, а ей целых пятнадцать, и она спелая, и она из-под Новосибирска. У нее голубые навыкате глаза, озорная улыбка (я получила двойку, папочка) и скромный церковный платочек поверх вьющихся как стружка медных волос, и сейчас 1997 год, и еще почти все мыслимо и дозволено.

8
{"b":"866285","o":1}