Однажды, всего однажды, я видел, как Федор плачет. Он был крепким мальчиком с ясными голубыми глазами, русыми волосами, широкими скулами, кривой улыбкой и волевым лицом фельдшера провинциального города, с каким можно было только родиться. Он как будто пришел в мир с готовым знанием, что жизнь будет сложной задачей. Когда папа рассказывал про оружие, способное остановить немцев, я думал: так вот же оно – Федор. Он не плакал, когда посадили его отца. Не плакал, когда любовник мамы, тети Кати, красивой смуглой молдаванки, изуродовал ей из пьяной ревности лицо. Но он плакал, когда подумал, что я умер. В тот год, в девяностый, постоянно пропадал свет. Провода манили медными проволоками воров. Учебный год почти закончился, мы плелись из школы и ни о чем не говорили, ведь за год переговорено было все. Мы просто шли и молча наслаждались дружбой.
– Голубятня! – Федор остановился.
Дверца самостроенной голубятни была открыта, чего никогда не бывало прежде. Глупые птицы не осознали еще своей возможности, а может, свобода их просто не манила. Но как бы там ни было, мы сочли своим долгом выручить забывчивого дядю Витю. Первым влез Федор. Он был ловким, примечал выступы в стене, упирался в них мысками и подтягивался на жилистых руках. Я так не умел, и шел вверх по стене, держась за толстый срезанный кабель, как за канат. Он уже запер дверь и шел ко мне навстречу. Металлические листы крыши грохотали под его школьными ботиночками. Они тогда были у всех одинаковые, коричневые, из универмага «Москва».
– Брось кабель, дурак! – он ускорил шаг.
– Да он обесточен, – я улыбнулся, посмотрел, как запертые голуби опомнились и запоздало заходили по кругу в поисках выхода, и обхватил канат полуметром выше, там, где расходилась резиновая обшивка и блестели медные переплетения.
Никакого света в конце тоннеля! Я так и знал. Ничего. Ни белого, ни черного, ничего. Монтаж. Пять минут беспамятства вырезаны как испорченные кадры. Вот только что Федор шел по крыше, а теперь стоит надо мной и плачет, а у меня под носом растеклись кровавые усы.
– Борька! – он полез обниматься, но остановился и смущенно отвернулся, вытирая рукавом глаза. К нам уже бежали взрослые и милиционер, но, к моему удивлению, толпа обогнула нас и устремилась в конец гаражного ряда, к кустам черноплодки под самодельными клетками с голубями. Мертвого дядю Витю несли трое. Руки его висели над землей, как только у мертвого и могут, а из почерневшего с одного бока свитера торчала рукоятка. Федор помог мне встать, больше он не плакал, а с сентября к нам пришел новый физрук, которого мы не приняли и демонстративно не отжимались.
– Сам кувыркайся на матах, – о таком нас мог просить только дядя Витя, потому что был добрым и давал поить птиц из ладоней.
Настоящие перемены я почувствовал в девяносто первом, в третьем классе, и они не были связаны ни с путчем, ни с ГКЧП. Когда тебе десять и ты живешь на окраине города, а за рядами домов виднеется лесополоса с загробным названием «Тропарево», то тебе до седой пизды танки на Смоленке. Смоленку эту вашу я видел только раз, из окна дедушкиной «Волги» по дороге на Кремлевскую елку, такую же душную, как новость про танки. Наши с Федором дела обстояли покруче. В двухлетний наш союз добавился мальчик Сережа и преобразовал нас в тройку. Сережа перешел в нашу школу после лета, учился средне, был тихим, не докучал и был из тех, кто подолгу смотрит на уроке в окно грустными глазами, – своим. Кандидатуру его мы одобрили единогласно. Он жил с мамой в доме напротив нашего. Его отец служил в Китае, в посольстве, и у Сережи было много полезных вещей, например видеоплеер. А еще Сережины глаза смотрели в разные стороны, что придавало его лицу непроходящее выражение беззащитности. Мы ласково звали Серегу Перекрестком и однажды долго пинали одноклассника Славу, когда тот назвал его косым. Слава был тем самым маленьким ублюдком, какие были в каждом дворе. Он понаехал и прибился только в третьем. Родом он был из Малоярославца и имел полные карманы пасторальных рассказов о суровом прошлом. Вечно у него кто-то там утонул, когда переплывал какую-то реку, и постоянно кто-то сидел. Причем дальние – какие-то двоюродные и троюродные. Федор был честнее и резче меня и никогда не дослушивал Славкины рассказы, демонстративно перебивал его чем-то действительно интересным. Еще Слава хвастал, что уже пил водку стаканами, и даже нам, десятилетним, было смешно.
– Косой, – позвал он Сережу на долгой перемене, а Сережа насупился.
Мы знали, что он ранимый мальчик, хоть виду и не подавал.
– Какой он тебе косой? – я вмешался.
И здесь первый раз в жизни я узнал о глубине человеческого равнодушия.
– А тебя чужое горе ебет, что ли? – спросил меня Славик и сплюнул, мерзко так, жирной слизью мне под ноги.
Прозвонил конец перемены. Молчаливый Федор ударил обидчика в шею. Резко, без объявления войны. Слава повалился, и мы еще с минуту восстанавливали справедливость ногами, все теми же коричневыми ботинками из универмага, хотя поговаривали, что рыночная экономика уже работала.
Вечером позвонили в дверь. Мама мешала мельхиоровой ложечкой сахар в чае. В кухне стояло ритмичное лязганье металла, задевающего стеклянные грани. Свет с люстры в зеленом абажуре падал на мамины длинные белые пальцы. Она недавно уволилась и с тех пор стала несколько плавной и медлительной.
– Посмотри, кто там, – она не отводила глаз от чая.
Я отпер и тотчас почувствовал ледяную руку на горле. За внушительным рабочим в спецодежде, в ногах, прятался побитый Славка. Отец, понял я.
На мое счастье, папа был дома. Он с друзьями-инженерами играл в своей комнате в деберц. Мама бросилась на моего обидчика. Мужик неуклюже ее отвел, да так, что она врезалась в шкаф и пустые обувные коробки посыпались на нее. За моей спиной появился папа. Затем его друг, папа Антона – мальчика из параллельного класса, и еще один человек, папа неизвестно чей, в мохеровом свитере, с русыми усами и длинными волосами на затылке. Они прошли мимо нас, как какие-то тени или призраки, без единого слова. Мама оказалась на ногах, шея моя высвободилась, а рабочий со своим жестоким сыном исчезли за дверью. «Ну мужики», – слышался его грохочущий голос, и больше ничего. Славка в школе больше никогда не появлялся. Мама велела не болтать о случившемся никому, а Федор высказал мне свое предположение – в Ярославль вернулся. Не выдержал Москвы.
– Он из Малоярославца, – поправил я.
– Да? – пожал плечами Федор и вряд ли дома потом искал эти города на карте.
Больше мы о Славке не вспоминали и дружили дальше втроем с Сережей Перекрестком.
В ночь папиного заступничества мама пришла посидеть у моей кровати. Она водила ногтем по моей голове, отчего по телу бегали врассыпную мурашки. Я узнал, что папа больше не инженер, он теперь коммерсант. Она больше не учительница, потому что это никому не надо, вообще никому, и ей тоже. А мне надо налегать на английский, вот прям со следующего понедельника. Я не уловил связи между всеми этими новостями, и пускай. Я отвернулся к окну. За окном дом близнец. Поджал ноги, зевнул. Напрашивался вывод о круговороте насилия в обществе и о том, что виновные в первую очередь – Федор и я. Напрашивался, но не напросился, и я заснул.
Мертвый уже Цой, поющий из каждой второй форточки, накаркал. Перемены пришлись на девяносто второй. Я стал реже появляться во дворе. Без меня Федор подолгу висел вниз головой на паутинке, скрипел качелями и пинал мяч о нарисованные на стене котельной ворота. Мама забирала меня после школы, и мы шли безымянными переулками новых районов к учительнице английского. Полина Васильевна была невысокой тихой пенсионеркой. Она поила маму чаем и говорила с ней по-русски. Мне же в ее доме говорить на родном воспрещалось. Уроки были необычными, никаких презент паст и презент континиус, никаких бесцельных прогулок по воображаемому Лондону. Она заставляла меня говорить обо всем, но только по-английски, причем она отвечала на том английском, который слышен в фильмах в просветах гайморитной русской озвучки. На настоящем. Кроме как о Федоре да о школе, мне было особо не о чем рассказать, ничего другого я не знал и ничем шибко не интересовался. Она качала головой, упрекала после занятия маму, что я плохо развит. Однажды она пришла в школу и зашла во время урока английского в класс. Изумленную учительницу она спросила, почему та поставила ей четыре. Полина Васильевна положила мой дневник на стол. После выяснилось, что мама высказалась из-за моих четверок с минусом, а Полина Васильевна приняла это чрезвычайно лично. А также весь мой четвертый «В» узнал, что она полковник КГБ в отставке, и что не одному поколению поставила британский акцент, и что Ирине Игоревне, несчастной, стоит воротиться в Рязань и ставить четверки там. «Хау ду ю ду», – передразнила среднерусский английский акцент возрастная полковник и вышла, оставив за собой распахнутую дверь. Ирина Игоревна расплакалась, нарисовала мне красные пятерки авансом до конца четверти и больше со мной не заговаривала и не здоровалась никогда.