С машинальной деревенской бережливостью не забыв прихватить поллитровку и сунуть в карман половину рассыпавшихся по столу пряников, Федор Анисимович, не говоря больше ни слова, подался вслед за Степаном к двери, но на пороге все же задержался и оглянулся. Опять кольнула где-то около сердца память по-молодому синих, не замутившихся смертной тоской глаз. Он низко, в пояс поклонился неподвижно стоявшей и смотревшей поверх его головы женщине.
Остаток дня пролетел как в тумане, напоминая дурной похмельный сон, в котором даже четкая определенность и последовательность событий кажется невнятной и бестолковой, когда начинаешь вспоминать на свежую голову. Происходило так, по мнению Федора Анисимовича, вовсе не от того, что, выйдя из сторожки и пытаясь заглушить неведомое ему ранее душевное расстройство, приговорил прямо из горлышка чуть ли не половину трепыхавшегося в бутылке зелья, а потому, что с этой минуты и до момента полного почти через сутки осознания происшедшего все, что он делал, говорил, думал, казалось ему после случившегося в сторожке таким мелким, бессмысленным и никому не нужным, что заботиться о благополучном окончании порученного ему дела он и думать позабыл.
– На час ума не станет, навек дураком прослывешь, – не раз говорил он потом на расспросы и ругань. Вот только не объяснял, почему этого ума у него вдруг не достало.
И то сказать – в другой раз на год, а то и на два для воспоминаний были бы для него беготня в райкомхоз за какими-то печатями и подписями, уговоры кладовщика, получение на складе продуктов и дроби (задним числом он не раз крестился, что порох посулили отпустить другим разом, а то бы наверняка «злонамеренное вредительство» припаяли). Раздобыли даже лошадь с телегой для подвозки на берег к карбасу отпущенного товара. А попробуй, раздобудь ее в сонном, словно вымершем в преддверии заходившей с гнилого угла грозы, поселке. Кто их тут знал? Кто бы согласился на привычные ему балагурные уговоры? А ведь раздобыли, и перевезли, и погрузили, причем не особо накладно для собственного небогатого кармана, так как толику казенных средств, отпущенных именно для этой надобности, старик тронуть так и не решился. Все ладилось, все получалось без особых задержек и сбоев, и Федор Анисимович даже не удивлялся этому невиданному в подобных случаях обстоятельству. И лишь потом-потом ненароком запала ему в голову непростая догадка, что происходило все это не в силу какого-то особого в тот день везения, а оттого, что, оглушенный случившимся в сторожке, он был на редкость неразговорчив, собран и даже как-то начальнически деловит. Возможно, именно это, незнакомое ему прежде состояние духа и вполне разумное поведение, внушало всем, кто имел с ним в этот день дело, уважение и доверие. А уж Степка, тот и вовсе ни на шаг от него не отходил, чуть ли не в рот заглядывал. Авторитет дяди Федора, у которого, если не брать в расчет полоумной старухи, все получалось и ладилось, в эти часы возрос для него неимоверно, и он готов был сломя голову нестись и незамедлительно выполнять любое его пожелание.
Прихватив в магазине для последующего в деревне разговору с мужиками еще одну бутылку, Федор Анисимович забрался в карбас и, взяв в руки длинное весло, велел Степану, ввиду вплотную подступавшего дождя, впрягаться в бечеву и поторопиться с болотистого, открытого всем ветрам поселкового берега, где ни укрыться, ни приткнуться, добраться хотя бы до желтевшей вдали косы, за которой река сворачивала к северу, берег ерошился крутыми песчаными обрывами, к самому краю которых сбегало с пологих сопок предтаежное мелколесье, которое и налетавший хлесткими порывами ветер утишит, и наскоро сварганенным шалашиком от дождя укроет, если небесные хляби разверзнутся не на шутку.
Под проливным дождем миновали они Сенькину косу и, промокшие до костей, решили присоседиться к старенькой, полувытащенной на берег, полузатопленной в реке баржонке, брошенной здесь догнивать еще в самом начале войны, по причине того, что плотников, способных продлить ее полезную людям жизнь, ввиду всеобщей мобилизации поблизости не оказалось.
Еще в райцентре, прикрыв от начинающегося дождя ящики и мешки с сахаром куском брезента и валявшимися на берегу огрызками досок, Федор Анисимович особо за их сохранность не беспокоился, тем более что дождь вроде поменел[2]. А вот ветер, переменившись, стал холоднее и тянул по речной долине с ровной, постепенно нарастающей силой. Деться от него было некуда, костра в такую мокреть не развести.
Быстро темнело. Пришлось устраиваться на ящиках под все тем же невеликим куском брезента и, лязгая зубами от холода, решать, как урвать у короткой летней ночи час-другой сна, без которого, ввиду нешуточной усталости (поднялись-то еще до рассвета) тронуться завтра в дальнейший путь будет затруднительно, а то и вовсе невозможно, так как сотрясающий каждого из них озноб грозил к рассветному времени обернуться полной нетрудоспособностью.
– Выход у нас, Степка, единственный. Либо зазнобиться до полного карачуна, либо народную смекалку без промедления применяем. На людях как велят, а здеся – как получится. Как спокон веков ведется, то и нас не минует. Понял?
Степка, с утра не жравший, еле наскреб сил покачать головой.
– Ну и дурак, – лязгая неплохо сохранившимися зубами, прохрипел Федор Анисимович и, достав неведомо откуда початую бутылку, сунул ее Степану.
– Пей сколько сможешь, а не сможешь, еще столько выхлебай.
Степан, лишь однажды в жизни попробовавший на поминках у Тельминовых оставшийся в стакане глоток самогона и сохранивший отчетливое воспоминание перехваченного дыхания и задушливого кашля, хотел было отказаться, но непререкаемый весь сегодняшний день авторитет дяди Феди и его серьезный приказной тон без особого труда справились с его вялым сопротивлением. С неожиданной для самого себя легкостью он сделал несколько торопливых глотков. Водка обожгла голодный желудок и согревающим теплом разлилась по всему телу. Стало легко и весело. Рядом, не торопясь, хотя и содрогаясь всем телом, допивал оставшееся дядя Федор, к которому Степан чувствовал сейчас еще большее уважение и доверие. Ни с одним человеком на свете не было бы ему сейчас так хорошо, никто бы не отыскал такой простой выход из того безвыходного, как ему недавно казалось, положения. Другой бы сам все выпил, а дядя Федор – ему первому…
– Умный человек, Степка, от дождя и под бороной ухоронится. Ты ушами не тряси, мало будет, еще добудем. Я как наперед глядел – работа у нас ответственная, пропадать права не имеем, жизнь наша переменная.
– Ты, дядя Федор, хороший, – заплетающимся языком сказал Степан и, спасаясь от потянувшего сбоку холода, придвинулся к старику вплотную. Тот растроганно шмыгнул носом, погладил Степана по мокрым волосам и задрожавшим от неожиданных слез голосом тихо сказал:
– Эх, Степан Ильич, душа твоя сиротная. Много ты в жизни хорошего-то видел? Был бы я хорош, разве она так со мной разговор вела? То-то и оно. Всем чертям по лаптям, а мне и онучки не досталось.
– Дура она! – убежденно заявил Степан.
– Это ты дурак, Степан Михалычч. И я вслед за тобой. Она, с одной стороны, конечно, несчастная. А с другой, может быть, даже святая.
– Как это? – не понял Степан.
– Вот так. Держалась кобыла за оглобли, да упала. Понял?
– Не.
– Согрелся?
– Маленько.
– Ну, и я еще не до конца. Правильное она мне вразумление сделала. Не лезь с жалостью туда, где горе и беда. Помочь не поможешь, а душу разбередишь. Никогда, Степан Михалыч, не считай, что ты умнее и лучше. Сразу в последних дураках окажешься. Понял?
– Не знаю.
– Тогда давай еще маленько согреемся.
По брезенту снова хлестко забарабанил дождь. Ветер старательно ерошил темную реку. Она хлюпала и плескалась о борта карбаса, ворочалась, натужно всхлипывала у невидимого берега и тяжело катилась в наползающую ночь, придавленная низким мокрым небом. Шелестело, словно задыхаясь, недалекое прибрежное мелколесье, тяжело бултыхалась черная вода внутри баржи. Не то жалостный крик какой-то ночной птицы, не то скрип упавшего от старости и непогоды дерева на том берегу спугнул на мгновение однообразие сырых окрестных звуков. Но ни Степан, ни Федор Анисимович ничего не слышали. Согретые обманным водочным теплом, они заснули мертвым усталым сном, не спохватились, не почуяли, что старый рассохшийся карбас ударяло ветром о борт догнивающей баржи, терло волнами о каменистый неровный берег, заливало непрекращающимся дождем. Уже давно хлюпала на дне холодная вода, которая все прибывала и прибывала. К утру корма полузатопленного карбаса тяжело осела на дно, вода залила два мешка с сахаром и еще какую-то малозначащую дребедень, лежавшую тут же. А старик и мальчишка крепко спали на ящиках, укрытые брезентом, и не чуяли, не ведали, какая беда уже стряслась над их непутевыми головушками.