Федор Анисимович, позванный из кузни в правление в числе прочих помороковать над свалившейся на голову загвоздкой, чуть ли не с ходу предложил мигом принятый всеми выход – спустить на воду предназначенный для перевозки с островов накошенного сена карбас, спуститься на нем налегке до райцентра, загрузиться всем, чем положено, а обратно, не спеша, как и раньше велось, бечевой дотащить до деревни, где и передать доставленный товар под председательскую, до возвращения кладовщика, сохранность. А поскольку в кузне, по причине только что закончившегося сева и полного выполнения и перевыполнения поставленных на повестку дня задач, тоже обозначилась временная трудовая передышка, предложил Федор Анисимович в руководители карбаса себя, а в качестве тягловой и развлекающей дорожную скуку силы посоветовал – не без сомнений, впрочем, – своего помощника по кузне Степана. На том и порешили, радуясь удачному выходу из, казалось бы, безнадежного положения. Знать бы тогда, чем вся эта затея закончится…
Федор Анисимович вины с себя не снимал и никакими ссылками на случайности, рассохшийся от старости карбас и некстати разгулявшуюся дождливую непогодь не отговаривался, хотя и случайности, и все остальное вышеперечисленное было в полном наличии и сыграло, в конечном счете, свою решающую, можно даже сказать, роковую роль.
А началось все, если на первый взгляд рассуждать, с чистой случайности. Впрочем, Анисимович случайностью это признавать не желал. Более того, когда много позже старик вздумал всерьез поразмышлять над случившимся, то не иначе как заранее продуманным и вроде бы даже почему-то необходимым и неизбежным изворотом своей ранее незамысловатой судьбы не называл эту негаданную встречу.
Заглянули они со Степаном, можно сказать, совсем не по делу в сторожку при складе. И неожиданно в сидевшей на лавке у самого входа тамошней сторожихе Анисимович, не сразу, правда, признал еще перед прежней войной подавшуюся из деревни вместе со всем семейством деваху. То ли по нужде, то ли с надеждой на бог весть какую более складную и удачливую жизнь Мирошниковы снялись с насиженного места, и с тех пор не было от них ни слуху ни духу, пока кто-то, незадолго уже до следующей войны, не притартал[1] из райцентра весть, что вроде узнали Григория, старшего сына из мирошниковского семейства, в тихом, старавшемся казаться неузнанном мужике, ожидавшем по большой воде у старенького дебаркадера оказии «в любую», как он с трудом выдавил из себя, «сторону, лишь бы подальше от этого сучьего, паскудами и придурками испоганенного места». Притартавшему эту весть не все поверили, а потом в начавшемся вскоре всенародном бедствии и вовсе не до судьбы бывших односельчан оказалось. У каждого свою долю понесло по кочкам, и неизвестно было, где и когда окончится этот страшный бег, да и окончится он когда-нибудь…
Когда-то горластая, развеселая, крепкая телом, но неподатливая на скорую любовь деваха, превратилась в толстую, болезненно неуклюжую бабу, испуганно взглядывавшую на засуетившегося Федора Анисимовича. Да и он ее, по правде, вряд ли признал, если бы не прежние ярко-синие, ничуть не выцветшие глаза, россыпь веснушек на щеках и шее, да взгляд исподлобья, прежде зазывно-веселый, насмешливый, а сейчас испуганно ускользающий, ни на чем и ни на ком долгое время не задерживающийся.
– Эхма! Марья Семеновна, жизнь наша переменная. Знал бы наперед, раскрыл бы рот. Были слухи, что вы где-то поблизости обитаетесь, а все руки-ноги не доходили конкретно поинтересоваться. По причине застарелого вдовства могли бы возникнуть серьезные намерения…
Он запутался не столько в словах, сколько в своих по подобному неожиданному поводу заторопившихся мыслях и, поворотясь к сгорбившемуся в низких дверях Степану, искренне подивился на то, что делает с людьми нелегкое и, несмотря на эту нелегкость, стремительно уносящееся в небытие время.
– Не образумлюсь никак с таких неожиданностей, Степан Ильич. Така девка была. Запоет – на том берегу пальники с веток валились от изумления. Я с-за нее чуть жизнь свою не покончил с огорчения по причине суки-разлуки, а теперь вот гляди… И сам с усам, и они без особого барыша, если по первому взгляду посудить. Вдовствуете, Марья Семеновна, или как?
– Всяко разно, – хрипло и не сразу отозвалась та и тяжело ворохнулась на грязной скамье. – А вас каким ветром?.. – Она хотела было назвать имя своего бывшего неудачливого ухажера, но оно напрочь вылетело из ее беднеющей памяти. Помолчав, старуха безнадежно махнула рукой: – Чего теперя говорить. Отпелась, откуковалась Мария Семеновна. И хуже могло быть, да некуда. Не та беда, что во двор зашла, а та, что со двора не идет.
– Наше дело: что же делать, ваше дело: как же быть, – не согласился невесть почему чуть ли не до нервного расстройства взбудораженный встречей Федор Анисимович. – Степка, дуй в магазин. Сообрази «сучок» и пряников с полкила. Держи вот… – он протянул Степану смятые тридцатирублевки.
Пока Степан по причине деревенской стеснительности убоявшийся поинтересоваться у немалой очереди, ожидавшей у магазина возможного подвоза хлебушка, не отоваривают ли водкой и пряниками безо всякого ожидания, проторчал перед раскрытыми настежь дверьми торговой точки не менее получаса, Федор Анисимович слово за слово выпытывал у неразговорчивой, то и дело оглядывавшейся на дверь сторожихи, незамысловатую историю год за годом опустошаемой жизни, в которой несчастья и потери с лихвой перевешивали горстку если и не счастливых, то хотя бы временно спокойных, не обремененных безнадегой и болями дней.
Родители Марьи сгинули в одночасье. Из ее односложных ответов Федор Анисимович так и не добился понятия, что за беда – болезнь или иное какое привычное для тех лет событие обрушилось на некогда крепкое трудолюбием, жизненной силой и неизбывным весельем семейство. Братья тоже попропали кто куда – ни весточек, ни следов не обозначилось и до сих пор. Подозревала Марья, что война ни одного из них не пощадила, если только гораздо раньше не снесли под корень их по-деревенски нерасторопные и глупые молодые жизни обстоятельства ничуть не менее страшные и безжалостные, чем захлебнувшаяся в крови безнадежная атака или методичная бомбежка неумело залегшей вдоль дороги колонны необстрелянного сибирского пополнения. О себе Марья поначалу и вовсе говорить не желала, отделываясь односложными «да не» или «ну», из которых неотвязный расспрашиватель так толком и не разобрал, когда и при каких обстоятельствах и в каких примерно направлениях затерялся на веки вечные ее первый, законным образом оформленный в мужья, расторопный, говорливый и работящий парень, фартовый охотник, один из первых в этих местах заводила не то соревнования по сверхплановой добыче «мягкого золота», не то движения в защиту «катастрофически редеющего пушного поголовья». О притулившемся к ней ненадолго перед самой войной сожителе Марья и вовсе слова не сказала, махнула только бессильно рукой – чего, мол, говорить о том, о чем и вспоминать никакой охоты не было. В последнее время она уже почти и не вспоминала болезненным чадом накатывающее пьяное неразборчивое бормотание, перемежаемое истеричными пьяными криками, боль от непонятно за что перепадающих побоев, похмельные слезы и животный страх перед неизбежным возвращением туда, откуда его невесть по какой счастливой случайности или ошибке вышвырнули, с правом проживать как можно дальше от тех мест, которые и во сне, и в пьяном бреду мерещились ему постоянно.
Беременела она несколько раз, но дети не держались, умирали в первые же месяцы, а то и дни своей еле теплившейся жизни. И до сих пор ей было невдомек – ее ли или иная какая вина обрывала чистое детское дыхание каждый раз прямо у нее на руках, из которых она подолгу потом не хотела выпускать остывающее, невыносимо хрупкое и почти невесомое детское тельце.
– В другом разе в голову придет: может, и слава богу, что так-то все с имя?
– Это вы об чем, насчет бога, Марья Семеновна? – не понял старик и снова попытался заглянуть в глаза упорно смотревшей в сторону собеседницы. Поскольку та молчала, решил осторожно изложить только что пришедшее в голову рассуждение: – Лично у меня такое соображение, что этот самый бог или что там еще, ежели имеется, длительное время в полной растерянности и даже недоумении находится. По причине всего на свете происходящего. А потому отношения к этой нашей переменной во всех направлениях жизни не имеет. Или не желает иметь, как я понимаю, что более соответствует.