– Приложило. Он когда вернулся, все на леву ногу припадал. Это потом уж проходить стало… Не знаю, чего он там в плену нагляделся, только, видать, не совсем по-нашенски там жизнь поставлена. Первым делом, как только до дому добрался, старику своему говорит: «Давай, тятя, десятилинейную лампу купим». – «Что за лампа такая?» А на то время в деревне и стекла-то по-хорошему не знали. У кого в окне бычий пузырь, кто посправнее – слюда. Светили все лучиной больше. Старик – отец Лександра, в тот год как раз оклемался маленько, справился с беднотой своею. Они с Евдокимом и сыном его взяли на пять лет в аренду невод. Веришь-нет – по триста ушатов за одну тонь добывали. Рыба, понятное дело всякая, но больше сорога шла.
– Ушат – это сколько?
– Да ведра четыре, не совру, наберется. По пять копеек пуд продавали. На третий год полностью на ноги поднялись. А тут и Лександр объявляется. Тоже вроде при деньгах. Ну, уговорил, купили лампу. Как зажгли ее – вся деревня сбежалась. Понятное дело – слепой курице все пшеница. А Лександр дальше наставляет: «Давай, тятя, выпишем сеялку семирядную». Тот уперся – ни в какую. Ладно, разделили, значит, деньги, Лександр сеялку покупает. Когда посевная пошла, старик заявляется смотреть. Смотрит на это дело и ругается почем свет стоит: «Ты кого получишь? Ты семян-то меньше меня посеял…» Он-то вручную сеял. А как взошло, бегит к нему: «Давай жить вместе. У тебя посевы куда лучше». Так и пошло. Лександр говорит: «Давай веялку купим?» Выписали веялку. Старик прям влюбился в нее, давай сам крутить. Пять мешков другим, а один себе, за работу – он же ее крутит рукой, не мотором. Хошь вей, хошь не вей… Потом Лександр на сходке говорит: «Давайте, мужики, сепаратор приобретать. В ём сметана отдельно, молоко в другую сторону». Его на смех, а старик снова от него отделился. А когда тот по новой свое доказал, кричит: «Половину плачу, сам кручу…» Хоромину вот энту за одну осень, считай, поставили. Чего не поставить? Их, Роговых, на этом краю сколь уже проживало. Колхоз не колхоз, а сила не маломощная, поскольку родственная. Не чужое – свое.
Федор Анисимович неожиданно замолчал и долго не продолжал рассказа. Завозился в темноте, закряхтел болезненно, с нарочитой протяжностью зевнул.
– Их на войне поубивало, да? – осторожно, словно опасаясь согласного ответа, спросил Степан.
– Кого? – притворился старик.
– Ну, их… Роговых этих. Раз никого не осталось.
– Насчет всех говорить не буду, подробностев в наличии не имеется. Кого и на войне, поскольку у большинства, если не считать стариков, баб и детишков, возраст вполне подходящий получался. А ежели об Лександре продолжение делать, то ему и войны никакой не потребовалось.
– Чего тогда?
– Чего, чего… – голос рассказчика явственно посуровел. – Чего бог не нашлет, того и человек не понесет. Шел бы и дале, кабы дали.
– Кто? – не понял Степан.
– Кто «кто»?
– Кто не дал-то?
– Кто не дал, тот и взял, – невразумительно пробормотал старик и, прислушавшись к тревожному шевелению приблудного полночного ветерка в заросшем палисаде, решил, что парню теперь так и так придется постигать, что было, что есть и что будет. А лучшего примеру, чем чужие несчастья и нескладности жизни, особенно, если случились они вокруг да около, и придумывать не надо. «Сообразит, что к чему – умнее будет, а не ляжет сразу на душу, может, потом когда вспомянет, когда срок придет». Какой такой срок, старик не додумал.
– Раскулачили их, как время подошло…
Не справившись с волнением, Федор Анисимович приподнялся, потом и вовсе сел, обхватив колени руками, отчего голос его стал каким-то сдавленным, не похожим на его обычный торопливый тенорок.
– Отправили зимой на Боярскую, на хребет. А чтобы не разбежались, милиция охраняла. Мерзли они там, как мухи, – много зимой разработаешь? Кто в землянке, кто в балагане спасались. Так разве от нашего морозу в них упасешься? Ночь-другую пересидишь, а тут всю зиму полностью. Да еще с детишками… У Ваньки Евдокимовского с двенадцати человечков семеро разом померли.
– Зачем? – еле слышно спросил Степан.
То ли от загулявших по избе сквозняков, то ли от представившейся картины: в рядок – мал мала меньше – лежат на снегу мертвые ребятишки, ему вдруг стало холодно и неуютно, хоть лезь к старику на печь спасаться от заколотившего озноба.
– Чего «зачем»? – не сразу отозвался тот, и Степан догадался, что старик пожалел о заведенном разговоре и теперь рад бы перевести на другое. Только он ему не позволит отвернуть, пусть сказывает все в точности, как было.
– Зачем их так?
– А я знаю? – вдруг почти закричал тот и, не переводя духу, заговорил быстро и отчетливо, не путая и не подбирая слов, словно не раз и не два рассказывал об этом кому-то. Но Степан снова чутьем угадал, что говорил о таком Федор Анисимович вслух впервые в жизни и никогда никому больше не расскажет. И ему бы не рассказал, если бы не выкорчевали их обоих из привычной жизни и не зашвырнули бы в эту мертвую деревню, да еще в эту самую избу, из которой так страшно и неожиданно вырвали с корнями ее хозяев.
– Лександр-то свою Катерину с Санькой и Веркой в нашу деревню к ее родне заране отвез, вроде как отказался. Она-то вовсе с голытьбы была. Предчувствовал значит. Тем и спас. А сам, как начали там, на Боярской, гибнуть вповалку, в бега подался. Ему у Сухой засаду устроили, знали уже, что кроме как сюда – некуда. У него, по слухам, 500 рублей золотом здесь закопано было. Ну и понужнули, как с тайги вышел.
– Убили?
– Ушел. Все, что надо было, ночью исделал и ушел.
– Куда?
– Так кто ж его знает? Сгинул. Как и не было мужика. Таких мужиков сейчас поискать. Последних, кто оставался, на войне извели. Чего теперь говорить. Не всяк прут по закону гнут. Катерина с детенками тоже бы сгинула – куда ей деваться, – хорошо, Николай спас.
– Какой Николай?
– Так наш, Перфильев. Председатель нынешний. С курсов каких-то возвернулся и взял за себя безо всякого там. Разговоров, конечное дело, кумушкам нашим – воз с приладой, да только в такое время много брехать – себе в убыток. А ежели поглубжей копнуть, так у Катерины с Николаем еще до того вроде сговору было. За Сашку Рогова пошла по родительскому наказу. Кто их там сейчас разберет. Лександр тоже не шилом делатый. За задни ноги лошадь держал. Тут с ним никто тягаться не брался. Тоже в председатели выйти мог. А то и выше бери.
– Так Санька его что ль?
– Чей еще… Верка ихняя – да ты знаешь – в сорок первом померла, застудилась. А Санька в отца вымахал. Ты да он у нас под самую стреху темечком достают. Ты-то в деда своего, а он в отца. Хотя Николай ему тоже не хужей родного. Может, в чем и лучше. Мужик он, будем говорить, справедливый, да только нынче не на всяку указявку угодишь. Кому ничего, а ему больше того. Так что не сплошь справедливый, а когда удается.
– А остальные? Которые здесь жили…
– Остальные-то… Сам видишь. Жили да сплыли. Анна Рудых да Шуровы последние держались. Анна померла, Шуровы в район подались. Какая здесь корысть? Не хуже, чем на погосте – тишина да кости. Был бог, да и тот не помог. Лучше я тебе, Ильич, на добрый засып другу байку расскажу. Это дело еще до революции случилось. В некотором царстве, неком государстве… Сказ будет, как здешние романята разбогатеть решили, золотишко добывать подались.
Старик, видать, спохватился и теперь решил заговорить зубы первой пришедшей на ум байкой «про каку-то прошлую несусветь». Но забота его была не столько о Степке, которого по его разумению вряд ли могла зацепить за живое оборвавшаяся невесть где жизнь неведомого ему Александра Рогова, сколько о самом себе, поскольку от нахлынувших воспоминаний где-то под самым сердцем потянуло острым холодком проклюнувшейся боли, а голову, особо если прикрыть глаза, вело томительным медленным кружением, от которого все начинало проваливаться в бездонную пустоту, терять очертания и смысл. И хотя он снова улегся и заговорил своей привычной бодрой скороговоркой, иногда даже прихихикивал, и байка была занятная, даже смешная, но словно был выдернут какой-то опорный стерженек – слова рассыпались и не складывались в нужный для постороннего вразумительный смысл. Словно в похмельном сне бил и бил он молотом по раскаленному куску железа, а тот все никак не формировался хоть во что-нибудь пригодное по хозяйству, так и оставался глупым куском железа, из которого могло получиться что угодно, но так ничего и не получилось, кроме рассыпающихся во все стороны искр и глухих надсадных ударов, от которых закладывало уши.