Чтоб скорее шло время до вечера, он исправил на кухне протекающий кран, вырезав прокладку из подошвы изношенного башмака; починил в двери выломанный замок, забил два-три гвоздя в расшатавшийся стул. Он как раз закончил со стулом, когда дверь распахнулась. Первой в кухню вошла жена, следом — ее сожитель. По выражению лиц видно было, что они все уже знают.
— Вы пока там, за дверью, постойте, — сказал он мужчине, — мне с женой надо с глазу на глаз переговорить.
Ухватив того за лацканы пиджака, солдат вытолкнул его на галерею и, забрав у жены ключ, закрыл дверь.
— Не бойтесь, Маришку я не трону! — крикнул он сопернику; голос его был совершенно спокоен, он даже сам этому удивился. — Будьте там, пока я не позову!
Жена постарела: смерть сына оставила неизгладимый след на ее лице. Даже шаги стали словно бы более грузными, а во взгляде застыл лихорадочный отблеск — это сразу бросилось солдату в глаза, когда он повернулся и наконец посмотрел на нее; только стройной осталась она такой же, как в девках.
— Садись! — сказал он, вдруг потерявшись.
В комнате было так тихо, что с проспекта Ваци доносились звуки трамваев.
— Садись! Ты с работы?
— Да, — ответила женщина.
Он кивнул.
— Ты не бойся, я тебя не обижу, — тихо, словно бы и не ей, говорил он, — я поговорить только, а потом отпущу… Сын где?
— Умер, — сказала она.
— Когда?
— В сорок четвертом, во время осады.
— Я знаю, что осада в сорок четвертом была, — сказал солдат, — в лагере нам объявляли… Ты потому и сошлась с этим… усатым, что сын умер?
Она не ответила.
— А мать? — спросил солдат через некоторое время.
— И мать, — сказала жена. — Из моих тоже только сестра жива, в Цегледе; брата убили на Украине.
Оба молчали.
— Понятно, — сказал солдат. — А все же фотографию не стоило бы снимать со стены… Этот, что ли, потребовал?
Женщина молча кивнула.
— Ревновал он тебя? — спросил солдат; голос его зазвучал тверже. — Что он за человек?
— Хороший человек, — ответила женщина. — Ничего не могу про него плохого сказать.
Солдат кивнул. «Не очень она изменилась, — думал он, — говорит вот, пожалуй, помедленней. А зубы все такие же белые!»
— Где работаешь-то? — спросил он. — На текстильной? На какой? На Кишпештской? Там, что ли, познакомилась с ним?
— Нет, — сказала она. — Он в налоговое управлении служит, в пятом районе. Дом его разбомбили, жена умерла, я и сдала ему комнату, а сама жила на кухне.
— И давно вы сошлись?
Жена задумалась.
— Два года уже. Когда я писать тебе перестала.
Тут тоже все было в порядке; вот если б она и потом продолжала писать, это был бы обман. Речь жены была ясной, бесхитростной, словно летний луг в полдень: не собьешься с пути, не заблудишься. Солдат молча смотрел ей в лицо; он уже не замечал тонкой сетки морщинок под глазами.
— Не смогла, значит, в одиночку? — сказал он. — Да-а, жизнь была у тебя нелегкая.
Женщина передернула плечами.
— Не труднее, чем у тебя, — ответила она медленно и покраснела, — только не выдержала я… За одним я только следила, — добавила она тихо, краснея еще сильнее, — чтоб ребенка от него не родить.
Солдат отвернулся, ушел к окну и лишь там вытер глаза.
— Познанский завод-то стоит? — спросил он.
— Да.
— И работает?
— Работает.
— Тогда я туда вернусь, — сказал солдат. — Четырнадцать лет я у них проработал.
Говорить больше было вроде и не о чем. Лишь одно оставалось еще недосказанным; вот доскажется, тогда можно и разговаривать дальше.
— Ты вернешься ко мне? — спросил солдат, и широкая спина его в серой фланелевой рубахе смотрела на женщину, словно лицо.
— Да, — ответила она просто.
И опять наступила тишина: двойная тишина похорон и рождения. Солдат повернулся, взял коричневый чемодан и вынес его из квартиры.
— Больше не ходите сюда, — сказал он мужчине на галерее, — ни к чему! Если что осталось тут ваше, завтра я занесу прямо в контору. Маришка больше в вас не нуждается.
Он закрыл дверь и вернулся в комнату. Женщина, склонившись над рюкзаком, выкладывала из него вещи. Солдат с минуту молча смотрел на нее, потом сел рядом, на старый свой стул.
— Что здесь творится-то? — спросил он.
1947
Перевод Ю. Гусева.
Лапша с маком
История, которую я расскажу, случилась около тридцати лет тому назад, в середине марта 1919 года, незадолго до провозглашения в Венгрии Советской республики [9] . Речь в ней пойдет о вдове будапештского рабочего Л. М. и о ее детях; старший сын ее, Йожеф М., литейщик, в это время сидел в пересыльной тюрьме за политику. В конце марта Коммуна освободила его; после падения Советской республики он, получив в боях ранение, бежал в Чехословакию, откуда попал в Советский Союз. Сестру его недавно избрали мэром задунайского городка Р.
* * *
Чистый, молодой свет утреннего мартовского солнца лился на маленький домик семьи М. по улице Апрод; Петер, самый младший из шестерых детей вдовы, выскочил на крыльцо из кухни.
— Лонци, поди сюда! — закричал он во всю глотку. — Скорей!
— Зачем? — ответила девочка, гревшаяся на солнышке под стеной на другой стороне двора.
— Мамка тесто месит!
Тишина.
— Врешь, — отозвалась-таки девочка через некоторое время.
— Ей-богу!
— Все равно не верю, — стояла девочка на своем.
Петер пожал худыми плечами и досадливо сморщил скуластое личико, на котором хронический голод заострил черты, примешав к детской непосредственности выражение угрюмого беспокойства. А сестра все трясла головой.
— Не надуешь, — сказала она.
— Очень надо мне тебя надувать, — сердито выкрикнул мальчик.
— Тесто, говоришь, месит?
— Ну да.
— Вот и врешь, — возбужденно закричала девочка, топнув босой ногой. — А где она муку взяла? Мы муки с рождества не видали!
Петер снова пожал плечами, повернулся и скрылся в кухне. Девочка осталась одна на весеннем припеке. Лучи солнца были пока жидковаты, не успели набрать силы, в них еще держалась память недавней зимы, — но, касаясь шеи и рук девочки, они будили предвкушение близкого лета. Ступни ног, оставаясь — как вообще ступни человека — в тени, томились от поднимавшегося от земли холода, а худая шея, виски с синеватыми жилками тоже томились, но по-иному, благодарно и сладко, от несильного, но настойчивого тепла; все ее маленькое тело, ласкаемое мартовским солнцем, было в одно и то же время робким и смелым, недоверчивым и полным надежды — словно первый младенец-подснежник, прорвавшийся к теплым лучам из земли. Зажмурив глаза и мечтательно расслабившись, она вся погрузилась в странно-блаженное состояние.
— Врет! — вдруг вскинула она голову. — Нету у мамки муки!
Она снова приподняла босые ноги, подставляя их солнцу, — а через секунду, нагнув голову, с летящими волосами уже мчалась в сторону кухни. Мать стояла спиной к двери, но по движениям лопаток, по ритмичной работе локтей сразу было видно, что Петер сказал правду: мать месила тесто. У девочки тотчас желудок свело от голода. В последний раз они вчера, в полдень, ели постную картофельную похлебку.
Четверо ее братьев стояли уже у стола. Один, обернувшись, шикнул рассерженно на сестру. Блестя глазами, не шевелясь, напряженно смотрели они на посыпанную мукой доску; в приоткрытых ртах сверкали, как у волчат, голодные зубы. Было так тихо, что шуршание и шлепки материных ладоней по тесту едва не сотрясали кухонные стены. Девочка осторожно, на цыпочках, подошла к столу.
— Тихо! — шепотом бросил ей Пишта, который, облокотившись, стоял напротив; темные его волосы свисали на лоб, во рту темнела щербина.