Все на минуту примолкли. Маленький старичок был знаменитейшим в свое время математиком, он редко принимал участие в профессорском застолье. Его привыкли считать молчальником, обычно он тихо посасывал свое черное пиво из маленькой кружки, отпивал не больше половины и ровно в семь отправлялся домой. — Одобряю, — повторил он еще раз, положив крошку-ручку на рукав ректора.
— Йожи заслуживает одобрения, если мы взглянем также на самую суть дела, — заявил лингвист, о котором ходили слухи, что, невзирая на белоснежные свои седины, он нет-нет да и посещает бордели на улице Мадьяр, иной раз даже в обществе одного-двух студентов. — Кто вправе рассуждать о том, верю я в бога или нет?.. Уж во всяком случае, не власть предержащая! — Профессор с улыбкой повернул красивую голову старого сатира к ректору; тот лишь похмыкал невнятно: он не любил старика за фривольность в языке и мыслях. — Как говорят в Задунайщине, не бывать веленью на мое хотенье. Что у меня дома или в компании с языка слетело, до того ни министру, ни ректорату университетскому никакого дела нет. Довольно уж и того, что на кафедру ко мне всяк, кому не лень, сунуться может.
— Осторожней, Дюлуш! — проговорил седой профессор с козьей бородкой.
Настроение ученых мужей все повышалось; видно было, что эта борьбу — после стольких иных опасностей и передряг — в самом деле была им по вкусу. Быстрей убывало вино, гуще дымили сигары и трубки. Их уже не свела бы вместе любовь к ближнему — для этого они были слишком стары, слишком утомлены жизнью, — но выпад против общего их дела пробудил вдруг удаль, кое в ком подкрепленную талантом или убеждениями. — Наш коллега Фаркаш лично симпатии не вызывает, — сказал декан философского факультета, историк, беженец из Коложвара[80], — взглядов его я не разделяю, в его науке несведущ. Но эту травлю я нахожу непристойной…
Он умолк, сосредоточенно глядя перед собой. В этой компании он был самый молодой, держался спокойно, говорил негромко, каждую мысль обдумывал дважды, а потом проверял еще раз, прежде чем высказать вслух. — Я не горазд в текущей политике, — продолжал он, — но просто сердце сжимается, когда видишь, что за компания усаживается стране на шею. Озверевший мещанин рвется здесь к власти. Этого я не приемлю.
— Одобряю, — кивнул ему маленький старец.
Из соседней ложи донесся звон бокалов и громкий молодой смех, там веселилась, вероятно, компания студентов.
— И как ты противостоишь им? — спросил историк.
— Брюзжаньем, — коротко отозвался старый математик.
Историк едва заметно пожал плечами. — Я давно уже подумываю о том, чтобы перестать участвовать во всем этом.
— Как же именно?
— Если Фаркаша потянут к ответу, — проговорил историк, опустив глаза и обращаясь словно к самому себе, — если его потянут к ответу под нажимом группы бывших террористов-жандармов, я оставлю кафедру и уеду к себе в Саболч, займусь там хозяйством.
На минуту стало тихо. — Ну, уж это ты слишком, дорогой коллега, — с трудом выдавил ректор, багровея.
— А ты куда поедешь хозяйствовать, Йожи? — спросил его лингвист, лукаво сощурив глаз.
— Мне-то с чего уезжать?
— Всякое может случиться.
Ректор понял намек и затряс головой, словно в ухо ему попала вода. — Допустим, твой министр отправит тебя на пенсию, — беспощадно договорил лингвист, морща красный насмешливый носик над всклоченной серебряной бородой.
— Ты все-таки поосторожней, Дюлуш, зарываться не стоит! — остерег его седой профессор с козлиной бородкой.
— На пенсию? — проворчал ректор. — Что ж, я готов. Но вертеть мною они больше не будут.
— Йожи ведь довелось хлебнуть в жизни всякого, — сказал его сосед. — Да только вот беда, — вставил лингвист, подмигивая ему, — веселье душевное он подрастерял. А без веселья и воевать невозможно. Так что я не верю ему.
— То есть как?
Лингвист весело рассмеялся стариковским фальцетом. — А так. В конце концов, он даст согласие на это разбирательство!
Но ректор, против ожидания, не клюнул на подначку. — Только не я, — негромко, с достоинством сказал он, перекатывая по-детски пухлые, наивные морщины по лбу. — Ведь через две недели выборы, пусть уж новый ректор устраивает судилище, если желает. — Все взгляды обратились на трансильванца-историка, одного из вероятных кандидатов в ректоры. — Найдут кого-нибудь другого, он и выполнит, что потребуют, — с сумрачным видом проговорил историк, пожимая плечами.
Тацитовски лаконичный ответ ректора произвел сенсацию не только в министерстве; не прошло и недели, как министр услышал отклик на него совсем с другой стороны. Весьма влиятельный депутат правых Дюла Гёмбёш по телефону потребовал объяснений относительно дела Фаркаша.
— До выборов нового ректора ничего предпринять не могу, — признался расстроенный министр. — Старый осел уперся, и ни в какую. Так что вернемся к этому делу осенью, с начала учебного года.
— Поздно, — с солдафонской грубостью отрезал Гёмбёш. — Я не намерен столько ждать!
Кровь бросилась министру в голову. Он молчал, призвав на помощь все свое спокойствие. Дюла Гёмбёш был секретарь-делопроизводитель «Союза этелькёзского»[81], верховной организации и главного центра всех объединенных правых сил Венгрии, почетным президентом которой числился сам правитель.
— Посоветуй что-нибудь, Дюла! — сказал министр, строго себя контролируя, чтобы телефон не донес к собеседнику злую дрожь его голоса.
— Скажи, чтоб тиснули статейку, — командой «в атаку!» взорвался в трубке зычный голос.
В тот же вечер министр вызвал к себе главного редактора Керечени. Ответственный руководитель четырех утренних официозов, совершенно потрясенный, слушал пожелания министра, однако потрясения своего не выказал, с жадным подобострастием всматриваясь желтыми от разлития желчи глазами в жирную, обильно удобренную физиономию государственного мужа. Они во всех деталях обсудили будущую статью, коей надлежало появиться в печати самое позднее через два дня. — Ваше превосходительство осведомлены, конечно, что барон Грюнер состоит в родстве с профессором Фаркашем? — после часового разговора спросил вдруг Керечени. Министр скользнул по нему взглядом.
— И вы дрожите перед Грюнером? — спросил он резко.
Керечени не ответил. Следующий день он провел еще в редакции, но на третий день сказался больным, а на четвертый отказался от своего поста и перешел в «Аз эшт», газетный концерн так называемого «крупного еврейского капитала» на роль политического редактора. Министра едва не хватил удар. В тот же день он вызвал из запаса самый верный свой оплот — Яноша Мегиша, главного редактора газеты «Мадьяршаг», органа правой оппозиции, никогда его не подводившего. Они во всех деталях обсудили будущую статью, коей надлежало появиться в печати на пятый день, в воскресном номере.
В субботу утром главный редактор Мегиш попросил у министра аудиенции. Он опустился в кресло, бледный, небритый, с тусклым взглядом запавших от бессонной ночи глаз, с желтовато-лиловым налетом на лице. — Я не могу напечатать эту статью, ваше превосходительство, — сказал он хрипло.
Министр молча смотрел на него.
Мегиш производил впечатление человека, у которого переломан позвоночник. Накануне вечером к нему домой явились два молодчика из концерна «Аз эшт». Им случайно стала известна, сообщили они, история его чрезвычайно любопытной женитьбы. Ее милость госпожа Мегиш попала на супружеское ложе главного редактора «Мадьяршаг» прямо с улицы. Один из полицейских репортеров «Аз эшта» случайно — как они сказали — наткнулся в архивах полиции нравов на желтый билет сей достойной дамы. Репортер тут же сфотографировал документ, размножил, и один экземпляр был любезно вручен посетителями «коллеге» Мегишу в сопровождении вежливой просьбы отступиться от затеянной им атаки на профессора Фаркаша.
По окончании летних вакаций новый ректор, профессор Кольбенмейер, хирург, — избрание которого было энергично поддержано министром, по своему обыкновению, пустившим в ход тайные пружины, — довел до сведения ученого совета университета поступившее против профессора Фаркаша заявление. Продекан теологического факультета, на которого возложено было рассмотрение дисциплинарного дела, назначил слушание на третье сентября. Накануне этого дня, около десяти утра, государственному секретарю Игнацу была передана визитная карточка какой-то дамы; он поломал немного голову, вглядываясь в незнакомую фамилию, затем, ничего не надумав, велел впустить посетительницу.