— Но кому, в конце-то концов, принадлежит эта страна — евреям или нам?
— Евреям!
— А кстати, что с тем заявлением, — спросил доктора Крайци его сосед, — которое ты передал в ректорат? — Ничего. — Мы не получили даже ответа?
— Пока нет.
— Прошло полгода!
— Ректор переправил его в университет Петера Пазманя, — ответил доктор Крайци, — а они там сидят на нем.
— Почему же ректор не прижмет их?
— Не смеет, старый дурак!
— Такое положение нестерпимо! — сердитым каплуньим фальцетом заверещал сосед доктора Крайци, и его лоб налился краской. — Наше заявление попросту оставляют без ответа! Кто в этом виноват? Как они смеют так грубо попирать честь и достоинство старейшей, истинно венгерской национальной корпорации?!
Ректор рассчитал точно: на следующий же день утром его посетил доктор Крайци и потребовал объяснений относительно судьбы письма, обличавшего профессора Зенона Фаркаша. — Милый мой, — проговорил ректор, — письмо ваше я переслал, как и положено, в ректорат университета имени Петера Пазманя, поскольку профессор Фаркаш там работает. Ничего больше я сделать не мог. — Но ведь тому уж полгода, — возразил Крайци. — Почему их не поторопили с ответом?
— Я не полномочен вторгаться в автономию университета. У меня нет на то ни права, ни возможности, я вынужден предоставить им решать, рассматривать ли упомянутое заявление, провести расследование или же просто выбросить наше письмо в корзину. Вероятно, случилось последнее, — добавил он и в упор посмотрел на доктора Крайци, который под насмешливым блеском ректорских очков окончательно вышел из себя. — Это недопустимо! — выпалил он.
Ректор, сверля его взглядом, пожал плечами.
— Мы это так не оставим!
— Я не в состоянии помочь вам.
— Уж как-нибудь сами справимся, — прорычал Крайци.
— Весьма сомнительно!
— Справимся!
— Как вы ни сильны, коллега, но тут силенок у вас не хватит, — посочувствовал ректор. — Со свободными каменщиками вам пока что не совладать.
— Увидим.
Ректор пропустил это мимо ушей. — Я не желаю навлечь на себя подозрение, будто бы из личной заинтересованности или недоброжелательства веду травлю профессора университета, своего коллеги. Но если корпорация «Хунгария» обратилась бы, допустим, ко мне с новым письменным запросом относительно упомянутого дела, то передать его далее мой прямой долг.
Доктор Крайци встал. — Мы найдем путь покороче, господин ректор!
— И, надо думать, вернее ведущий к цели! — воскликнул ректор, глядя на посетителя в упор.
Он проводил доктора Крайци до двери, подчеркнуто любезно с ним раскланялся. Не прошло и двух недель, как министр культов лично позвонил ему и пригласил зайти. Беседа длилась всего пятнадцать минут. Министр осведомился, что может добавить ректор по поводу нападок хунгаристов на профессора Фаркаша и чем он объясняет, что дело это заглохло на полпути. Ректор пожимал плечами. Ему неизвестны какие-либо подробности, кроме тех, что изложены в самом заявлении. Автор жалобы, Кальман Т. Ковач, уже три года как перевелся в университет, он не помнит даже, как этот студент выглядит, оба свидетеля — Тибольд Бешшенеи и Юлия Надь — слушатели философского факультета, о них ему ничего не известно, кроме имен. Если корпорация «Хунгария» принимает эту историю близко к сердцу, значит, в ней что-то есть и разобраться в ней стоило бы, но это не входит в компетенцию ректората Политехнического института. А почему разбирательство не состоялось или было отложено, его превосходительство располагает, без сомнения, более достоверными сведениями, чем он.
— А все-таки — какими сведениями располагаете вы, господин ректор? — спросил министр, нервничая; его жирно лоснившееся лицо совсем потускнело.
— Можно сказать, никакими. Полгода тому назад мой коллега, ректор университета имени Пазманя, нанес мне официальный визит, примерно через неделю после того, как я переслал ему заявление.
— Ах, вот как, он посетил вас?
— Если память мне не изменяет, нежелательность дисциплинарного разбирательства он мотивировал внешнеполитическими причинами, — проговорил ректор, — по его убеждению, профессор Фаркаш незамедлительно покинул бы университет и уехал в Англию. Помнится, он упоминал и нашумевшее дело отравительницы, которое повредило престижу Венгрии за рубежом как раз в тот момент, когда премьер-министр вел в Женеве переговоры о займе.
— Игнац! — пробормотал министр; он узнал стиль государственного секретаря.
— Простите, ваше превосходительство?..
Министр широко улыбнулся и встал. — Благодарю вас, господин ректор. Мы разберемся в этой истории. Но нет ли и у вас лично каких-либо пожеланий в связи с нею?
Ректор тотчас угадал ловушку. Правда, несколько мгновений все-таки колебался: не воспользоваться ли? Но пересилил себя. — У меня нет иных желаний, ваше превосходительство, кроме того, чтобы прояснилась истина и виновники, если они есть, были наказаны. Я венгерец, ваше превосходительство!
На следующий день из министерства в ректорат университета неожиданно, как гром среди ясного неба, поступило указание: некто, подписавшийся неразборчиво, требовал «по поручению министра» немедленно и в письменной форме сообщить, что предпринято по делу орд. проф. ун-та Зенона Фаркаша. Ректор, выпучив глаза, уставился на бумагу, сангвинический лоб тотчас же отозвался на удар крупными каплями пота. Правда, его ущербное самолюбие ничего не забыло — в свое время Фаркаш заставил старика попрыгать, крепко взял в оборот, и ректор ему этого не простил, — но Фаркаш был все-таки его коллега, десять — пятнадцать лет работавший с ним бок о бок в университете, получить от Фаркаша легкий приятельский щелчок по носу, а то и что-нибудь покрепче, не позор… зато наглым выходкам министерских борзописцев воспротивилась даже сразу вспотевшая ректорская шея — упрямая шея алфёльдца. От злости глаза ректора налились кровью, и он с такой силой стукнул мягким жирным кулаком по столу, что боль от ушиба не проходила потом три дня. Он отнюдь не разделял «анархических» воззрений Фаркаша, «Бог» и «Родина» сверкали алмазами чистой воды на его нравственном небосводе, хотя он и грешил иногда на путях житейских противу звезд меньшей величины, неукоснительно оставаясь, разумеется, «джентльменом» и «честным венгерцем», но коллега-ученый вызывал у него во сто крат большее уважение, нежели политиканы из министерства. Пока они, вторгаясь в подведомственные ему пределы, желали замять историю вокруг Фаркаша, ректор, с ворчанием правда, но соглашался; когда же, круто и необъяснимо повернув линию фронта, они вздумали натравить его против Фаркаша, он взъерошился и уперся. Дурак я им дался, что ли? Нет уж, в мои дела они больше носа не сунут! — кипел он. «Расследование провел в рамках предоставленных мне полномочий, дело прекращено» — сообщил он в министерство с Тацитовым лаконизмом и расписался вдвое крупнее обычного. Отправил письмо в тот же день.
Был четверг, день традиционного «загула» в «Подвальчике Матяша». Вокруг простого деревянного стола расположились восемь — десять профессоров постарше. Густо пуская из трубок кружевной дым к низким сводам подвала, все они молча слушали ректора, хмыкали, кивали. Ошеломленным молчанием встретили и конец рассказа.
— Ты правильно поступил, Йожи, — первым заговорил седовласый и седобородый профессор, гордость лингвистики, специалист по финно-угорской группе. — Нанес Зенон оскорбление чести университета или не нанес, о том будем судить мы, а не господин министр. На чужом пиру ему делать нечего!
— Ты и не мог поступить иначе, — поддержал его сосед. — Если мы не хотим, чтобы автономия университета превратилась в мертвую букву, ты должен был щелкнуть министра по носу.
— Да ты и щелкнул по его превосходительному носу, что правда, то правда. Браво, Йожи!
Профессорская компания весело смеялась. Здесь было несколько невыразительных, пустых лиц, обладатели которых — как и сам ректор — взобрались на кафедры благодаря усердию, чинопочитанию, не пренебрегая иногда родственной или дружеской поддержкой; но были среди них и другие — с глубоко изборожденным мыслью челом, светящимися мудростью глазами, по которым видно было, что приобретенные знания оплачены с процентами. Их согласный, добродушный смех рождало в первую очередь удовлетворенное корпоративное тщеславие, однако некоторые испытывали и более благородные чувства: гордость мыслителя, дорожащего собственной независимостью, пренебрежение к мирской власти, презрение к правящей политической клике. Они были стары, следовательно, в глубине души все уже находились в оппозиции к существующему миру, покинуть который готовились; они много испытали, поэтому радовались чужой беде, они уже перезрели, то есть впадали в детство, они были на полпути к могиле, следовательно, становились храбрыми. — Одобряю, — проговорил маленький плешивый старичок, до тех пор молчавший и даже не смеявшийся вместе со всеми. — Одобряю.