— Я тоже замечаю, что барон сегодня весь вечер не в духе, — отметила жена физиолога.
— …наказать палками тех, — рокотал от рояля голос барона, — кто по недавно подхваченной моде вместо личных местоимений и их склоняемых форм употребляет указательные местоимения, хотя венгерский язык пользуется личными местоимениями для обозначения не только одушевленных, но и неодушевленных предметов. Таким образом, ежели сей презренный автор статьи пишет: «Профессор Фаркаш отобрал кепи у своих слушателей с философского факультета и приказал лакею вынести таковые в прихожую», то, по моему мнению, он совершает перед «Хунгарией» куда больший грех, нежели профессор Фаркаш, приказавший убрать головные уборы хунгаристов.
— При чем тут указательные местоимения? — недоумевала графиня Хенрик Остен, — И как, в конце концов, следует говорить?
— Но о чем, собственно, статья? — не унимался седой, сухощавый господин. — Решительно никто не знает, чем он так возмущен.
Теперь уже почти все гости собрались вокруг рояля, лишь из дальнего конца курительной комнаты доносился самозабвенный женский смех — словно сверкающий радугой фонтан веселья, в себе зарожденный и в себя изливающийся, — да у окна большого зала, отдернув ажурную занавеску, беседовали в мягком отсвете заснеженного Геллерта два господина, в стороне от переливающейся в огнях люстр, тесно сплетенной массы гостей. Смокинги и дамские туалеты, обступившие рояль, влеклись к единому центру — потной физиономии барона, и хотя казалось, была она всех ниже, какой-то особый свет исходил от нее — словно от зеркала, которое впитывает всеобщее любопытство и тотчас его отражает. — Ваше возмущение стилем статьи понять можно, дорогой барон, — сказал знаменитый физиолог, — хотя, признаюсь, меня возмутило главным образом ее содержание. Вот так, потихоньку да полегоньку, и дошли мы в нашей богоспасаемой Венгрии до того, что никто уже не смеет высказать свое мнение и даже просто додумать мысль до конца. Нас оседлала националистическая банда террористов, которая, не гнушаясь никакими средствами, беспардонно подавляет всякую самостоятельную мысль. История с коллегой Фаркашем лишний раз показывает…
— Случай, несомненно, весьма печальный, — прервал гостя барон. — Для меня печальный вдвойне, ибо с нынешнего дня я имею честь и счастье почитать профессора Фаркаша членом моего семейства.
В гостиной мгновенно воцарилась глубокая тишина; из курительной явственней донесся одинокий переливчатый смех и тут же умолк, словно пристыженный; два уединившихся для беседы господина вышли из оконной ниши. Голова Игнаца резко дернулась, словно ему на нос сел комар.
— Позвольте воспользоваться случаем, господа, — торжественным тоном произнес барон, протирая очки своим огромным белым носовым платком, — позвольте воспользоваться случаем, чтобы сообщить глубокоуважаемым друзьям нашего дома о помолвке моей дочери с господином Миклошем Фаркашем, артиллерийским офицером, племянником профессора Фаркаша.
Из-за рояля послышался громкий звон шпор. Высокий и стройный офицер, явно ни с кем в салоне не знакомый, стоя бок о бок с юной баронессой в красном бархатном платье, усердно щелкал шпорами, улыбался и раскланивался под перекрестным огнем любопытных взглядов и изумленных ахов. — Теперь я понимаю, отчего барон не в духе, — шепнула дама из задних рядов, укрывшись за высоким бруствером женского щебета и громогласных пожеланий счастья.
— В самом деле, таким расстроенным я его и не помню.
— Он же ненавидит мундир, — вставил кто-то, — встретит почтальона на улице и то отворачивается.
Поздравительные волны набегали и откатывались, гости, стоявшие позади, продвигались вперед, передних оттесняли назад. Новость, которую вполне можно было причислить к выдающимся событиям экономической жизни — как выпуск новых акций или учреждение банка, — всколыхнула все сверху донизу, волнение перекинулось даже на неодушевленные предметы: в желтой «дамской» гостиной, вероятно, из-за короткого замыкания погас свет. — Ума не приложу, что общего между помолвкой Марион и указательными местоимениями! — воскликнула графиня Хенрик Остен, обращаясь к супруге знаменитого физиолога, когда они выбрались из внутреннего кольца и вернулись под большого Ватто, висевшего над красным мраморным камином. — Он ужасно не в духе, бедный барон.
— Вы заметили, как он скривился, когда мы пожимали жениху руку? — Да-да, — отозвалась графиня. — И в самый торжественный момент, объявив о помолвке, — тотчас после указательных местоимений, помните, — он вынул свой ужасный белый платок, подобных которому по величине я не видывала даже в Лондоне, и стал поспешно протирать очки. Может быть, плакал?
— …Барон, конечно, заберет зятя из армии, — говорил кто-то, выбираясь следом за ними из первых рядов, — и посадит на какое-нибудь свое предприятие.
— А он симпатичный мальчик!
За более чем трехлетнюю тайную связь Марион, правда, основательно прибрала к рукам Миклоша Фаркаша, подшлифовала его зычный армейский голос, подчистила неуклюжие манеры, кое-как приладив их к тому вкусу, который царил тогда в хорошем будапештском обществе; ей удалось даже, наложив несколько изысканных тонов английской сепии, сгладить врожденную пештскую его грубоватость, но совершить чуда она не могла: самым бросающимся в глаза достоинством Миклоша по-прежнему оставались его мужские прелести. Никакими усилиями не могла она внести изменения и во внешность своего избранника, он сохранил в неприкосновенности крохотные, коротко подстриженные усики, а его напомаженные темно-ореховые волосы по-прежнему казались выточенными вместе со всей головой. Официальное объявление о помолвке, увы, несколько вывело его из равновесия, и влажная еще корочка новых манер, поцарапанная волнением, кое-где начала трескаться. Прежде всего былую капральскую объемность обрел его голос — Покорнейше благодарю… благодарю… — орал он все громче, пожимая тянувшиеся к нему с поздравлениями руки и всякий раз взволнованно щелкая шпорами. — Покорнейше целую ручки, — вопил он в самое лицо хрупкой седой даме, как будто она находилась в дальнем конце огромной казармы. Марион, с мило вздернутым носиком, большими черными глазами поглядывала на своего жениха, улыбаясь, барон же при каждом «покорнейше целую ручки» дергался так, словно получал удар под коленки.
— Не извольте тревожиться, господин профессор, — надрывался Миклош, глядя на украшенную баками физиономию Кольбенмейера, которого, ввиду его звания профессора университета, считал естественным союзником своего дядюшки и даже, по непостижимой своей логике, его задушевным другом, — не извольте беспокоиться, я этого негодяя приструню!..
— Простите? — пробормотал хирург, испуганно отступая.
— Завтра же утром заявлюсь в редакцию, — громыхал Миклош с самой простодушной улыбкой, — и закачу этому парню парочку классных затрещин…
— Тшш… — усмиряла жениха Марион. Лицо барона исказилось как от боли. — Мой зять несколько горяч, — сказал он не покинувшему его физиологу, который с интересом разглядывал это дикое животное, топотом и ревом оглашающее интеллектуальный салон барона, — хотя вполне возможно, что суровая военная дисциплина помогла бы справиться даже с такими растленными созданиями, как этот газетчик. Qui vivra, verra![67] — Он повернулся к стоявшему чуть поодаль Игнацу, взял его под руку и увлек в опустевшую курительную. — Ни минуты не сомневаюсь в том, дорогой друг, — заговорил он, едва они оказались одни, — что мою просьбу вам удастся выполнить без особых затруднений. Советов не даю, вам лучше всех известны имеющиеся в вашем распоряжении средства и те люди, с которыми придется иметь дело. Полностью доверяюсь вашему чувству такта, меры. Известно ли вам, кстати, — спросил он, вытирая широкий красный затылок, — что господин Вашш, министр народного благосостояния, на ближайшем заседании Общества пострадавших от войны предложит произвести валоризацию военных займов? У вас еще две недели в запасе!
— Две недели? Для чего? — спросил государственный секретарь, чей мозг, вконец истерзанный волнениями этого вечера, работал туго.