— Военный заем нынче котируется на бирже по одному пенгё двадцати, — пояснил барон. — Можно рассчитывать на двухсот-трехсотпроцентное вздорожание. Ну, с богом!
Вечер явно близился к концу, из парадного «булевского» зала гости поодиночке или попарно направлялись к выходу. — Не угодно ли воспользоваться моей машиной, сударыня? — предложил государственный секретарь Игнац Йоже Меднянской, когда актриса, возбужденная, с разгоревшимся личиком, выпорхнула из гостиной.
В маленьком «австро-даймлере» актрису приветствовали две розы в изящных хрустальных вазах, укрепленных по обе стороны от ветрового стекла. — Благодарю, Лаци! Это ради меня? — спросила она рассеянно. — Что вы скажете о помолвке?
В окна «австро-даймлера» лился ровный отсвет заснеженной ночи, через равные промежутки пересекаемый желтыми полосами убегающих назад фонарей. Машина бесшумно мчалась по укрытой снегом безлюдной набережной, слышен был даже глухой звук трения ворочавшихся на Дунае льдин. В призрачной снежной белизне ночи фары прорезывали две золотые, прямые, как стрела, борозды.
— Вам не холодно? — нежно спросил Игнац.
— Марион уже третий год с ним в связи, — услышал он вместо ответа. — С тех пор как вернулась из Лондонского университета. Отец ее и слышать не хотел об этой женитьбе, но девочка, похоже, упрямством вся в мать.
Открывшийся глазам мост Маргит был также пустынен, лишь одна-две встречные машины проскочили мима них из Буды. Шоферу пришлось притормозить всего один раз, на Сенной площади, где на трамвайных рельсах стоял монтажный вагон, а мостовую заняли телеги швабских крестьян, неторопливо катившие в Пешт.
На улице Варошмайор государственный секретарь неожиданно приник к окну. — Смотрите, Йожа, — воскликнул он, указывая на высокую черную фигуру перед каким-то подъездом; на шум мотора человек обернулся, свет фонаря ярко осветил его лицо. — Это профессор Фаркаш, о котором нынче вечером… — Певица отдернула штору с заднего овального оконца, всмотрелась.
— Санаторная больница на горе Янош, — узнала она. — Он живет здесь?..
Отворившаяся парадная дверь поглотила профессора. — Я доктор Зенон Фаркаш, профессор университета, — сказал он привратнику, стряхивая снег со шляпы. — К госпоже Шике… — Привратник взглянул на большие, в деревянной оправе, стенные часы, висевшие в его каморке; они показывали час ночи.
— Она в какой палате?
— Но… Госпожа Шике просила вас прийти, господин профессор? — спросил привратник.
— Нет.
— Но так поздно, господин профессор?..
— И все-таки пропустите меня! — тихо выговорил ночной посетитель.
Привратник молча таращил глаза на профессора, словно ждал пояснений, затем пожал плечами.
— В какой же она палате? В семнадцатой?
В коридоре перед шестнадцатой палатой красовался настоящий цветник: большая корзина с цикламенами, колоссальная ваза с желтыми, в красных точечках, хризантемами, еще в трех вазах — темно-красные розы. Перед семнадцатой палатой цветов не было. Профессор, не постучавшись, вошел.
— Сидите, не вставайте! — тихо приказал он встрепенувшейся сестре милосердия в белой косынке, которая мирно дремала в кресле рядом с кроватью; опухшее от сна красное лицо глядело испуганно, затекшее тело медленно пробуждалось. — Сидите, не вставайте. Впрочем, прилягте пока на диван, я сам посижу немного с больной. Доктор Зенон Фаркаш, профессор университета…
Шубу он не снял, шляпу опустил возле себя на пол. Несколько мгновений спустя в ушах его умерла память о принесенных с собою звуках — голосе привратника, шорохе собственных шагов по линолеуму коридора, — и стерильная тишина белой больничной палаты сомкнулась вокруг него, словно ватный панцирь. На белом столике за спиной горел ночник, его зефирно-голубой огонек беспристрастно распределял тень — сну, свет — бодрствованию. Фарфоровая раковина умывальника и белый кафель стены за ним отсвечивали фиолетовым, в углах комнаты густела синева, неподвижно стыла вдоль белых прессованных обоев.
Некоторое время он ощущал на затылке подозрительный взгляд сестры милосердия. Но острый, словно от булавочного острия, нажим становился все слабее — глаза сиделки постепенно смежались, гася сознание, покуда не сомкнулись вовсе. Теперь с дивана слышалось только дыхание, свидетельствовавшее, что температура у сиделки, по крайней мере, двумя градусами ниже, чем у больной.
Эстер лежала на постели с закрытыми глазами, прильнув щекой к домашней, круглой и розовой, подушечке. Ее белокурые с серебряным отливом волосы казались чуть темнее в слабом голубоватом свете, губы стали белые, как бумага, красивый нос в волнах страданий истаял, прямой и жесткий, он напоминал геометрическую фигуру; крохотная бородавка под мочкой левого уха словно выросла втрое, щеки опали, утеряв мягкость. Под крытым белым шелком пышным одеялом угадывался лишь контур ее длинной стройной фигуры, и только резкий выступ в ногах — две торчком стоявшие ступни — обозначал границу тела, кровообращения, дыхания и самой жизни.
— Я давно жду вас, Зени, — прошептала она, не открывая глаз.
Профессор не отозвался.
— И в сочельник ждала.
— Спи! — буркнул профессор.
— Куда попала пуля? — шепнула Эстер еще тише, чтобы не разбудить сиделку.
— Пустяки, в плечо.
— Ну и хорошо!
От окна с покрытого белой скатеркой столика блеснула профессору в глаза стальная, с синим отливом, квадратная коробочка шприца «праваз», рядом с ней опалово сиял круглый фарфоровый коробок в форме гриба. Профессор отвернулся.
— Теперь уж вы будете приходить каждый день?
— Угу, — промычал профессор.
Она на секунду открыла глаза, улыбнулась. — Тогда я поправлюсь, — прошептала она. — Спокойной ночи, милай Зени!
Сквозь прозрачные белые кружева гардин угадывались очертания огромного заснеженного дерева, высокий пример стойкости в зимней битве. Изредка слышалось в батарее тихое бульканье, и тогда одеяло над ступнями Эстер чуть заметно вздрагивало. Дрожь не расходилась волнами по застывшему белому шелку, а замирала тут же над ступнями, которые, в отличие от тела, работают тогда, когда покоятся на земле, отдыхают же, стоя вертикально. Дыхание двух спящих в этой комнате женщин казалось теперь на слух одинаково ровным, спокойным, — но уху профессора одно было безразлично, словно кусок хлеба в чужом рту, другое же питало его собственную жизнь.
Четвертая глава
На бегущий вдоль больничного здания тротуар жарко изливалось солнце. Балинт стоял на противоположной стороне улицы в тени и, сунув в карманы руки, рассматривал вход. За каменной стеной направо от ворот белела малюсенькая будка, вдвое меньше уличных уборных, выложенная желтым камнем дорожка вела мимо нее к расположенным в глубине зданиям; в растворенные ворота Балинту виден был только фундамент, подымавшийся за лентой зеленого газона.
Мальчик выудил руки из карманов, натянул на голову коричневый берет, неохотно примявший его густые светлые волосы, и зашагал по дорожке, принюхиваясь и водя по сторонам любопытным вздернутым носом. — Эй, ты куда? — послышалось из будки, когда Балинт, решительно войдя в ворота, уже миновал ее.
Балинт обернулся. Из опущенного окошка будки высунулась, следя за ним, голова.
— Это больница на улице Алшоэрдёшор?
— Она самая.
— Значит, сюда, — сказал Балинт.
— Пропуск есть?
— Какой пропуск?
— Вот и видно, что нет, — проворчал привратник. — А туда те, мчится как ошалелый, не скажет, не спросит… К больному идешь?
— К больному, — ответил мальчик, подумав. — Я, господин привратник, в больницах еще не бывал, так что порядков здешних не знаю.
— Потому и надо спросить! — проворчал привратник. — Вон дверь, напротив… там и проси пропуск на вход!
— Он денег стоит? — спросил Балинт.
Привратник засмеялся. — Из провинции ты, что ль?
— Нет, просто здоров я, — ответил Балинт. — Так сколько он стоит?
Мальчик уже понял, что вход бесплатный, но, если вопрос задан, надо добиться ответа. Серые глаза настойчиво глядели в глаза привратника. Мимо него сзади прошагал какой-то господин, привратник ему поклонился.