Они поехали в лабораторию на «стайере». Юли села в машину скрепя сердце, но ей не хотелось быть мелочной, требовать, чтобы профессор ради нее тащился в Келенфёльд на трамвае. Взметнув колесами фонтаны грязной воды, машина свернула на немощеный, покрытый лужами заводской двор. Выходя из машины, Юли неожиданно увидела Браника, в рабочем комбинезоне и красном берете на голове появившегося в воротах; Браник посмотрел на девушку, окинул взглядом роскошную машину и вылезавшего из нее профессора, повернулся и неторопливым упругим шагом пошел через двор.
Кабинет Иштвана Фаркаша находился на первом этаже, в самом конце коридора. В маленькой приемной посетителей встретила его дочь; увидев профессора, тотчас встала из-за секретарского стола и молча скрылась в кабинете отца. Минуту спустя вышла, кивнула профессору и, отступив на шаг, пропустила обоих в кабинет.
Если бы неожиданная встреча во дворе не вывела Юли из равновесия, она, очевидно, с бо́льшим интересом присмотрелась бы к заводовладельцу. Теперь же она удовольствовалась первым неприязненным чувством, в котором стала разбираться лишь позже, и только внешне, глазами и ушами, следила за разговором, впрочем, весьма коротким. Сходство между ее возлюбленным и его дядей, пожалуй, не только раздражило бы ее, но, вероятно, даже испугало бы, присмотрись она повнимательней к поразительному облику Иштвана Фаркаша; но это дошло до нее значительно позднее, она лишь месяцы спустя распутала нити; которые, с изнанки физического сходства, придавали сходство их характерам. Ей видны были лишь голова, шея и грудь Иштвана Фаркаша, откинувшегося в просторном кресле за непривычно длинным и широким письменным столом; его огромный плешивый череп, сам по себе являвший незаурядное зрелище, все же привлек внимание Юли в то сумрачное ноябрьское утро более всего тем, что повторял собой, но словно в кривом зеркале, голову сидевшего напротив Зенона, перекореживал, перекраивал ее и, как живой шарж, пластически выпячивал всю правду. Его лоб был много ниже, чем у Зенона, хотя на первый взгляд казался столь же высоким, так как не был ограничен снизу отсутствующими бровями, сверху же взбегал на лишенный всякой растительности череп до самой макушки; и все лицо по длине соперничало с лицом профессора, продолжаясь обвисшей с подбородка кожей, почти полностью закрывавшей короткую шею. Широкие щеки выглядели еще обширнее из-за поразительно крошечных носика, рта и глазок, представлявшихся злой карикатурой на глубоко утонувшие в глазницах глаза Зенона, его прямой, тонко очерченный нос и горький, небольшой рот. Особенно же похожи были их голоса, в минуты гнева вдруг становившиеся высокими, резкими: закрыв глаза, Юли не могла бы сразу сказать, кто из них говорит. Впрочем, Иштван Фаркаш в течение недолгого их визита обратился к ней, может быть, дважды и даже посматривал в ее сторону редко, хотя взгляд его крохотных глазок был так пронзителен, что Юли каждый раз внутренне вздрагивала и чуть заметно розовела. — Ну, и какое жалованье положим мы этой красивой барышне? — спросил Иштван Фаркаш и, подняв к глазам безволосую белую руку, стал внимательно изучать крупные бледные ногти.
— А красивая, верно? Тебе нравится? — со смехом спросил профессор, чье наивное мужское тщеславие приятно пощекотало признание родственника.
Иштван Фаркаш не ответил ему.
— Можешь назначить ей двести пенгё, — сказал профессор.
Фаркаш-старший продолжал разглядывать свои ногти, вероятно, ожидая, что девушка сама ответит на его вопрос — Многовато будет, племянник, — проговорил он наконец, так как Юли молчала.
— Сколько же ты намерен дать? — спросил профессор.
Крохотный носик Иштвана Фаркаша насмешливо сморщился. — Ты никогда не умел обращаться с деньгами, племянник, — сказал он, — да и нынче не научился. Вылитый отец, бедный мой брат… он ведь тоже транжирой был, его с полным правом следовало бы отдать под опеку. Что сталось бы сейчас с семьей, если бы и я так управлял доверенным мне состоянием? Это сколько же тебе лет теперь, племянник?
— Сколько ты хочешь ей назначить? — нетерпеливо спросил профессор.
— Моей дочери Кларике, которая служит на заводе шесть лет, мы платим сто шестьдесят пенгё.
— И она не сбежала? — спросил профессор. — Итак, сколько же?
Фаркаш-старший, казалось, задумался. — Восемьдесят, — сказал он, помолчав.
Профессор метнул в него недобрый взгляд. — Бога нет! — объявил он, сцепив на животе руки, и стал медленно крутить большими пальцами. — Нет бога! Пожалуй, мне следует испытывать к тебе благодарность за то, что время от времени ты укрепляешь меня в этом убеждении.
— Ты, племянник, разбираешься в химии, — спокойно возразил Иштван Фаркаш, — а я в моем деле кумекаю. Твоя сестра Анджела знакома с барышней?
— Знакома, — буркнул профессор.
Крохотные глазки Иштвана Фаркаша злобно сверкнули. — А Эстер?
— Они еще не встречались, — ответил профессор после секундной паузы — тончайшей трещинки между вопросом и ответом; эта трещина поглотила проклятье и пощечину, единственно достойный ответ на подлый вопрос.
— Везет тебе, племянник, — сказал Иштван Фаркаш, и на его огромном черепе, приводившем на память головы римских императоров, щекотно заходила кожа, — везет тебе! Не знаю, понравится ли ее милости, что ты хочешь держать возле себя таких красивых девочек? Ее нет в Пеште?
— Уже полгода живет в деревне у матери, — хмурясь ответил профессор. — Итак?
— Оч-чень легкомысленно! — покачал головой Фаркаш-старший.
Профессор встал. Его дядя повторил. — Будем платить барышне восемьдесят пенгё.
— Вряд ли она согласится, — фыркнул профессор, идя к двери.
Разумеется, Юли запомнила имя Эстер, однако несколько слов, о ней сказанных, застряли скорее в ушах, чем в сознании. Их значение она поняла лишь позднее, когда новый сигнал пробудил в ней подозрения и она, вне себя от ужаса, — так что на миг даже перехватило дыхание, — силою женского инстинкта во всех деталях воспроизвела эту сцену. Тогда же она была настолько поглощена неожиданным появлением Браника и возможностью с ним встретиться вновь, что и любовь ее к профессору, и все, с нею связанное, внезапно отошли на задний план; за все время она почти не открыла рта и, слушая разговор, думала только о том, как бы выйти из кабинета и немедленно разыскать Браника или прийти сюда после обеда и что сказать, чтобы ее пустили на завод, а главное, захочет ли Браник говорить с ней, согласится ли назначить новую встречу для этого разговора. Ей было невыносимо думать о том, в каком виде предстала она в этот последний раз перед Браником. Вновь и вновь, в вульгарно-символическом обрамлении всех деталей, — вероятно, гораздо острее, чем сам Браник, — она видела эту ужасную, возмутительную сведу: падшая девушка-работница на машине своего любовника посещает завод, где работают ее товарищи, выходит из машины, едва не обдавшей грязью Браника, и в сопровождении толстого любовника, укутанного в шубу с меховым воротником, направляется к заводовладельцу. Юли чувствовала, что задохнется, если не сможет объяснить Бранику, что надеялась устроиться здесь на работу, что никогда — вернее, почти никогда — не пользуется машиной; ей было необходимо поскорей рассеять все те подозрения и проистекающие из них предположения, о которых Браник частично сказал ей тогда, в корчме, частично же умолчал… и одновременно она чувствовала, что все напрасно, и ничем тут не поможешь, хоть умри, хоть выверни всю душу наизнанку, в лучшем случае поверят, что намерения ее были чисты, но опровергнуть факты она не сумеет. Намерения же лишь тень фактов, и в материальном мире им нет места… (Юли только на следующий день сумела проникнуть на завод, но Браника там уже не было.)
Понадобились еще долгие дни, чтобы оправиться от этого нового удара и обнаружить опасность, угрожавшую на этот раз ее любви. Как человек, раненный в голову и до поры до времени не чувствующий, что ноги у него тоже сломаны, она, словно в дурмане, апатично вынашивала новую, еще неосознанную боль. То, что партия ее от себя отстранила, в конце концов должно было привести к полному краху и ее любовь, однако Юли пока этого на понимала; она уразумела только, что горизонт вокруг нее сужается, темнеет и великая битва ее за любовь осложняется все новыми битвами. Она была суеверна, как все женщины, хотя не признавалась себе в этом; считала, что, беда не приходит одна, поэтому и первое обрушившееся на нее несчастье не может остаться одиноким. По ночам ее терзали неизъяснимые дурные предчувствия. Она не знала, что с этой арены ей суждено уйти побежденной, и храбро готовилась к бою, чтобы, сосредоточив на нем все силы упорной и страстной своей натуры, стоять до конца. Она не винила профессора за эти муки, не давала ему почувствовать своей нервозности, не выдавала даже того страха, который пробудило в ней сходство профессора с его дядей; продуманно, методично, рассудительно, гибко минуя препятствия и никогда не выпуская из виду конечную цель, она упорно трудилась над невыполнимой задачей, надеясь пересоздать профессора по своему образу и подобию; под гнетом двойственной этой борьбы только речь ее стала отрывистей, любовь — трепетнее, глаза — больше, лицо — истощеннее. И хотя образ Фаркаша-старшего все чаще вставал перед ней в последовавшие за визитом недели, подталкивая к неоспоримым выводам, любовь к профессору становилась все более исступленной и достигла своей высшей точки в тот самый момент, когда пришлось с ним расстаться.