В первое время она обнаружила неожиданного союзника в Анджеле, сестре профессора. Профессор еще осенью представил ее стареющей барышне, которая сперва недоверчиво, долго присматривалась к ней со всех сторон и вдруг неожиданно раскрыла перед ошеломленной девушкой свои объятия. Анджела обладала хорошей памятью, хотя и не могла бы соперничать в этом с братом, а ревность к любовным его похождениям обостряла ее нюх; даже из пяти-шестилетней дали припомнилась ей эта стройная черноглазая студентка с удивительно глубоким голосом, которая однажды приходила в их дом на коллоквиум. Вторичное ее появление поразило старую деву, заставило насторожиться. Со своим широким подбородком, мясистым носом и строго поблескивавшим пенсне, прятавшим ее чудесные бархатные глаза, она напоминала рядом с профессором верного бульдога, который ценою собственной жизни готов защищать хозяина от любой опасности. В первый момент Юли оторопела, а когда барышня Анджела закурила сигару и большими мужскими шагами стала ходить взад-вперед по комнате, то и дело бросая испытующий взгляд на худенькую девушку, словно воробышек, нахохлившуюся в огромном кресле, в то время как профессор, удобно откинувшись в другом кресле, весело и чуть-чуть насмешливо наблюдал за обеими, — в этот первый момент их свидания Юли охотней всего вскочила бы и бросилась вон из гостиной. Словно птице, залетевшей в комнату, ей почудилось в первый миг, что она попала в ловушку: ловушку буржуазного мира. В каждом семейном гнезде имеется своеобразная атмосфера, пропитанная духом семьи, и более плотная, чем атмосфера внешнего мира, поэтому необходимо время, чтобы легкие в ней обвыклись; Юли казалось, будто даже столы и кресла тайком подсматривают за нею, в невидимых очках на невидимых глазах, и эти затаенные взгляды били ее по нервам. Она чувствовала себя чужой, словно кухонная табуретка, забытая посередине обставленной бидермейеровской мебелью гостиной. В это первое посещение барышня Анджела повторила, усилила, умножила все то, что отделяло Юли от профессора.
Но, заметив однажды, что Юли добивается того же, над чем тщетно билась она сама долгие десятилетия, — подталкивает ее гениального брата к упорному, непрерывному труду (это была первая ступенька в планах Юли), — заметив это и осознав, старая дева тотчас приняла девушку в свое сердце. И без долгих церемоний, попросту доверила ей брата. Еще раза два-три придирчиво присмотрелась к Юли, послушала и обдумала ее речи, поколебалась, не слишком ли она красива, с сожалением установила, что слишком, хотя при том очень уж худа и тонкокостна, потом примирилась со всем и мысленно обвенчала ее с братом. Опыт двух десятилетий убедил барышню Анджелу, что управлять Зеноном ей самой не под силу, поэтому она сочла, что брату пришло время покончить с холостой жизнью и стать семьянином. Будучи стеснительна и ревнива по натуре, она не говорила об этом словами, но каждым неловким движением оповещала Зенона, что на этот раз — первый раз в жизни — одобряет его выбор и дает свое благословение. И хотя профессор, как вообще мужчины, даже не подозревал о творимых за его спиной планах, барышня Анджела, все нетерпеливей и все больше волнуясь, ждала, когда же брат повяжет платком голову ее юной приятельницы.
Через несколько недель, после того как Юли познакомилась с дядей профессора, барышня Анджела случайно встретилась с ней возле университета и пригласила и себе на чашку чая.
Уже несколько дней профессор ходил как туча, Анджела надеялась, что Юли рассеет его своим присутствием. Юли тоже заметила — даже сквозь пелену собственных забот, — как изменился профессор, и хотя обычно без настойчивых уговоров не соглашалась входить в дом своего возлюбленного, на этот раз, после короткого размышления, приняла ласковое приглашение барышни Анджелы. Проходя через большую гостиную, она встретилась о профессором.
Лицо его сразу осветилось, как и всегда при неожиданной их встрече. Он остановился посреди гостиной, весело и чуть-чуть лукаво посматривая на обеих женщин. Однако несколько минут спустя опять помрачнел, раздраженно стал рыться в кармане и, выудив смятую, осыпавшуюся и испачканную сигарету, сунул ее в рот. Юли с улыбкой протянула ему пачку «симфонии». Она, правда, не курила, но так как профессор постоянно страдал от отсутствия сигарет, в старенькой красной сумочке всегда имела для него пачку про запас.
— Ты не останешься с нами? — спросила брата Анджела.
— У меня дела, — буркнул профессор.
— Куда ты идешь?
Профессор закурил.
— Может, все-таки остался бы на чашку чая, — сказала сестра, помаргивая перед ним всем своим упрямым и толстым бульдожьим лицом.
— Ну, что моргаешь? — взъярился вдруг профессор. — Всю жизнь ненавидел чай. Тебе это неизвестно?
— Известно, — ответила Анджела. — Но ты бы все-таки остался.
— А еще больше чая ненавижу, когда ты спрашиваешь, куда я иду! — не утихал профессор, — В детстве я отвечал на это моей гувернантке-немке в столь неподобающих выражениях, что повторять их сейчас не хочу.
Анджела посмотрела брату в лицо и испугалась. Она знала это выражение ожесточенной решимости, обозначавшее, что Зенон уже устремлен навстречу очередному своему знаменитому трехдневному и трехнощному запою. Он не пил около полугода — Анджела и в этом признала благотворное влияние Юли, — и нынешнее его состояние яснее ясного говорило, что, в результате внешних ли, внутренних ли событий, покой брата нарушен. Анджела незаметно подтолкнула Юли локтем.
Профессор, однако, заметил это. — Ты что подталкиваешь ее? — спросил он, побагровев. — Провались все на свете, ты что ее толкаешь?
Юли громко рассмеялась. Ее смех был так свеж, так непосредствен, что моментально вывел на свет все то, что было смешного и в то же время трогательного в мучительной на первый взгляд семейной сцене, — это стало ясно всем троим, и обстановка разрядилась. Брат и сестра невольно взглянули друг на друга: им обоим одновременно пришла в голову простая и наиважнейшая вещь, которая так легко забывается в суете будней: они вспомнили, что любят друг друга. Бедная Анджела, подумал профессор. Бедный Зенон, думала его сестра. Юли, смеясь, смотрела на обоих. Профессор поморщился. — Ну, пойдемте с нами, — сказала Юли. — Посидите пятнадцать минут и отправитесь по своим делам.
Женщины пили чай, профессор жевал салями. Они сидели в комнате Анджелы, под высоким торшером с зеленым абажуром, который вверх и по сторонам отбрасывал мягкий свет, но резко высвечивал лица сидевших под ним. Профессор внимательно смотрел на Юли; ему опять померещилось, словно бы она за последнее время подурнела. — Так почему ты любишь людей, Юли? — спросил он неожиданно, как бы возвращаясь к давнему вопросу, который все не дает покоя.
— Я даже не знаю, люблю ли их, — сказала Юли.
— Это отговорка, — проворчал профессор, и его лицо опять заволокло тучами. — Однажды я уже спрашивал тебя, но и тогда не получил удовлетворительного ответа.
— Но сказать, что любишь людей, уже означает что-то исказить, — проговорила Юли. — Как если бы сказать, что любишь дышать. Это же не вопрос склонности, без воздуха человек жить не может. Для человека здорового вопрос, любит ли он людей, даже не возникает, если же он над этим задумался, значит, с ним что-то неладно. Самый факт постановки вопроса говорит о том, что он усомнился в самом себе.
— Ты не на вопрос отвечаешь, Юли, — хмуро сказал профессор. — Я не спрашивал, любишь ли ты людей, я спросил, за что ты их любишь?
— Но я не знаю, люблю ли их, — настаивала девушка. — Я никогда еще не спрашивала себя, люблю ли людей вообще, и если бы когда-нибудь спросила всерьез — то есть не только теоретически, но всем своим существом, душою и телом, спросила бы, — тогда мне и не захотелось бы уже отвечать. Тогда я стала бы допытываться, что со мной, все ли в порядке.
Профессор молчал. Барышня Анджела, сидевшая между Юли и братом в чуть-чуть отодвинутом назад кресле, беспокойно поворачивала голову от одного к другой. — Я хочу сказать, — продолжала Юли, и ее чистый белый лоб под иссиня-черными волосами по-детски наморщился от усердия, — я хочу сказать, что у человека, который разумно любит самого себя, вопрос, любит ли он людей, возникнуть не может. Он просто не способен до такой степени отделить себя от остальных, и потому для него подобный вопрос столь же несуразен, как и вопрос, любит ли он самого себя. Такое спрашивают, только попав в беду.