Паренек вскочил.
— Сами вы полицейская ищейка!
Оченаш успокаивающе тронул его руку. Чёпи, совсем потемнев, ладонью стукнул по столу. — Опомнитесь, товарищи, слушать же невозможно, как тут друг друга полицейскими ищейками обзывают. Чтобы два товарища, соратника так между собой разговаривали! Нутро выворачивается, право!
— Полицейская ищейка мне не товарищ! — сказал паренек в очках, дрожа всем телом.
У стола Кёверке двое встали. Оборачивались и от других столиков, кто-то вскочил, словно ужаленный. Разговоры вокруг стали смолкать, внезапно наступившая здесь тишина быстро распространилась по залу, головы одна за другой поворачивались к столу Балинта. Встал и товарищ Чёпи. — Если вы не прекратите, — сказал он, упираясь в стол двумя огромными кулачищами, — я выставлю отсюда вас обоих. Или замолчите сейчас же, или скатертью дорога.
— Вам-то что?
— А вы чего вмешиваетесь?
Балинт сунул руку в карман, сжал в кулаке положенный туда листок. Если дело дойдет до драки, думал он, еще больше шансов, что ворвется роковой ураган и его схватят.
— А ну, потише на поворотах, товарищи, потише! — проговорил пожилой рабочий, сидевший в середине стола. — Куда это годится, чтобы два рабочих человека сцеплялись эдак друг с дружкой? Лучше бы вы, товарищи, включились в кооперативное движение, там с этаким умом многого достигнуть можно…
— Тихо! Тихо!
К счастью, антракт кончился, и на сцену поднялся худой мужчина, лицом похожий на артиста. — Мы еще с тобой повстречаемся, большевичок! — громко сказал Кёверке.
— Замолчите! Тихо же! — зашипели на него со всех сторон.
Эльдорадо пьяных радостей,
Тише, злачные места! —
раскатисто понеслось со сцены. Задвигались стулья, несколько голосов потребовало тишины. Дядя Йожи заинтересованно вскинул голову. — Что он сказал, певец-то? — шепотом спросил он Балинта. — Ведь он это нам сказал? — Не знаю я, — пожал плечами Балинт. А со сцены гремело:
Тсс! Не буйствуйте. Ведь в Уйпеште
На лохмотьях парня бедного
Задремала нищета[117].
Лицо певца, обратившееся в эту минуту к входной двери, внезапно изменилось, рот раскрылся, рука на взмахе застыла в воздухе. — Государственная полиция! — раздался от двери резкий окрик. — Прекратить! — Оченаш вскочил и тотчас сел опять. Вскочили и другие. Певец медленно сошел с эстрады, опустился на стул в первом ряду. От входа к сцене двигался чудовищный исполин в штатском, под его шагами глухо постанывал пол — рядом семенил второй полицейский агент. Стало тихо, так тихо, что Балинт слышал взволнованное дыхание стоявших рядом людей. — Ну, вот это и есть Петер Хайн, собственной персоной, сынок! — сообщил Йожи, превесело гримасничая. — Не забудь, когда станешь ему представляться, он очень чувствительный господин! — Балинт опять сунул руку в карман; нет, невозможно выбросить листок так, чтобы сидевший сзади него Кёверке ничего не заметил. Он спиной чувствовал, что и Оченаш не спускает с него глаз. Балинт сжал губы. Будь что будет, к чертям собачьим эту жизнь проклятую, горько сказал он себе. — Понимаешь, плоскостопие у него, потому он и грохает так своими великанскими лапищами, — объяснил Йожи. — Исключительной силы господин. Стоит ему опустить свой страшенный громадный зад на обыкновенный стул, и стул — в щепки.
— Их только двое? — спросил Балинт, глядя на остановившихся у сцены полицейских.
— Других не вижу.
— Как же они решаются вдвоем сюда заявляться! — возмутился Балинт. — Почему бы нам их не отвалтузить как следует?
— Нет на то разрешения, — усмехнулся дядя Йожи.
Люди по одному подходили к Петеру Хайну, он коротко задавал несколько вопросов, затем отсылал, кого направо, кого налево. Одна группа быстро росла, другая почти не увеличивалась. — Пошли, дядя Йожи, — сказал Балинт, — пусть уж все будет позади! — И, не дожидаясь ответа, двинулся к сцене. Он отвел со лба волосы, вытер платком лицо. За десять минут, пока подошла его очередь и он оказался у подмостков, волнение исчезло без следа; Балинт холодно, изучающе смотрел в лицо громадине-детективу и хотя не улыбался ему — ибо ненавидел с тою же страстью и отвращением, что и «тирольца», — но совершенно непринужденно, почти весело встретил его наглый и злобный взгляд.
— Как зовут?
— Балинт Кёпе.
— Как?
— Балинт Кёпе, говорю, — громко повторил Балинт.
— Зачем сюда явился?
— Хотел концерт послушать, — сказал Балинт.
— Место работы?
— Авторемонтная мастерская, улица Тавасмезё.
Петер Хайн еще раз пропорол Балинта взглядом. Балинт знал, что это мгновение решит его судьбу: вот он, последний осмотр, окончательная проверка впечатлений от полуминутной беседы. С видом полного безразличия он терпел ползающий по коже лица въедливый взгляд. Исполинский палец детектива указал направо, где стояла группа поменьше. Час спустя, когда полицейские покончили со всем залом, группу Балинта, человек сорок, вывели на улицу и посадили в арестантскую машину. Оченаш и бледный парнишка в очках были здесь же, дядя Йожи остался. Оченаш и его товарищ сели в «кутузку на колесах» с подчеркнуто безразличным и скучающим видом, как люди, привычные к подобному транспорту, а паренек в очках, уже в машине, вдруг громко засмеялся. — Ты чего? — спросил Оченаш, не заметив стоявшего за его спиной Балинта.
— Смешно ведь, — ответил паренек. — Вот повезло-то ребятам, которых соцдемы из зала вышибли!
— Да, — кивнул Оченаш. — Болваны!
Хотя лестница и улица перед входом были запружены полицейскими, Балинту удалось в темноте, перед самой посадкой, выронить из кармана опасную бумажку. И тут он увидел при свете фонаря смуглого, похожего на цыгана парня, который вложил ему так и не увиденный листок — газету? листовку? — в карман. Как ни горько было Балинту, он порадовался, что, по крайней мере, этот симпатичный ему незнакомец — он даже не знал его имени — благополучно выскользнул из когтей рокового урагана.
Балинта отпустили, правда, на другой же день, в воскресенье, однако допрашивавший его полицейский чин предупредил, что о приводе Балинта в полицию будет сообщено по месту работы. Дома, еще из-за двери, он услышал, что на кухне идет разговор; к голосу крестной примешивался другой голос, от которого он отвык, который почти забыл, как забыл вкус материнского молока. И тут же прозвучал еще один голос — его не слышно было здесь долгие месяцы, он был такой спокойный, твердый, густой и знакомый! — и вдруг Балинту почудилось, что можно ухватиться за него обеими руками, вцепиться и улететь, спастись от всех и всяческих бед.
Он рывком распахнул дверь. Его мать сидела в углу, на стуле бабушки Нейзель, напротив нее, у кухонного стола, — крестный. Еще в дверях Балинт вдруг громко всхлипнул. Одним прыжком он бросился матери на шею, обнял ее, прижался лицом, ласкал, целовал худые впалые щеки. — Мама, — рыдал он громко, — мамочка! — И вдруг вскочил, бросился к столу, горько плача, обхватил шею крестного, изо всех сил приник к давно небритому лицу, терся щекой, целовал, обеими руками гладил худую спину. — Господи, господи! — повторял он, захлебываясь слезами. Потом опять подбежал к матери, обнял, стал целовать. — Мамочка, — повторял, всхлипывая, — мамочка моя! — Он никак не мог насытиться ни ею, ни своим крестным. Опять вырвался из материнских рук, побежал к Нейзелю, крепко обхватил его, стиснул.
Его лицо стало чумазым от слез, но напрасно он отирал их рукавом, сладостно-горькие ручьи вновь и вновь заливали щеки.
Луиза Нейзель у плиты терла глаза. — Такой большой парень, — повторяла она, — чтобы такой большой парень… — но так и не могла окончить фразы. Нейзель гладил Балинта по голове. Осенний вечер наступил рано, на кухне стало темно, они едва различали лица друг друга. Напротив кое-где уже засветились окна, но яма внутреннего двора дома стала от этого еще чернее. Дело шло к зиме, весь день колотил холодный свинцовый дождь, иногда его словно подхватывало с краю резким порывом ветра и завивало со свистом, словно необъятную серую юбку. Холод, копившийся перед дверью, у порога, тысячью нитей проникал во все дыры и щели, переплетался и разбегался невидимыми плетями, разветвлялся по кухне, по стенам, тут же вызревая и сбрасывая вниз мелкими бесчисленными плодами пробиравшую до костей дрожь. — Ревешь, словно несчастье какое случилось, — проворчал Нейзель и потряс Балинта за плечо.