— Двадцать семь.
— Ну-ну, не заносись, старик!
— Уж если его пассия ему не верит!
Предыдущая сцена, удаление коммунистов, оставила в людях след, и затаенное волнение, хотя невидимое на глаз, чувствовалось повсеместно. Балинт залпом выпил свой чай; он, правда, не любил чай, но не оставлять же угощение, даже если оно даровое. Худая, сутулая девушка на сцене читала уже четвертое или пятое стихотворение, но ее почти не слушали. Не считая соседнего столика, за которым речь по-прежнему шла только о спорте, весь зал внутренне был прикован к недавнему событию, почти за каждым столом, одни громче, другие тише, его обсуждали. Балинт не знал, конечно, но чувствовал, что все присутствовавшие разделились на два враждебных лагеря и среди них почти не нашлось флегматиков, которые бы из равнодушия или осторожности отмалчивались, не высказывали своего мнения. Время шло, а страсти разгорались все сильнее, противники кипятились, выглядело же все так, будто именно худенькая девушка на подмостках с ее искусственными жеманными интонациями, театральными жестами (которая продолжала декламировать с отчаянным упорством и которую никто не слушал), — именно она привела эти две сотни человек в неудержимое волнение, грозившее ежеминутно привести к взрыву. — Коммунисты только для того и ходят в профсоюзы, — плевался злобой печатник Кёверке за соседним столиком, — чтобы взорвать их изнутри. Стоит этим большевикам появиться, как уже и полиция тут как тут, и вся профсоюзная работа идет насмарку.
— Они ж хотят единый фронт создать, — попробовал кто-то урезонить его.
— Черта с два! Разложить нас хотят, вот и все.
Чёпи, сидевший за столом Балинта, обернулся к печатнику. — Я вот давно слушаю вас, товарищ, — сказал он тихо, — вы уж не обижайтесь, что вмешиваюсь. Я считаю себя хорошим социал-демократом, товарищ, и отец мой тридцать лет подряд исправно платит членские взносы, да и вся наша семья в рабочем движении участвует… но я все-таки считаю, что единый фронт необходим.
— Ясное дело, необходим, — поддержали его.
— Ах, вот что вам угодно, товарищ? — воскликнул Кёверке, всем телом оборачиваясь к столу Балинта. — А читали вы, к примеру, сегедскую речь Гёмбёша, а, товарищ?
— Я читал, — сказал Чёпи.
Кёверке покивал головой. — А если читали, — выговорил он, подчеркивая каждое слово, словно каждое по отдельности пропихивая в ухо слушателей, — если читали, да к тому же поняли, тогда вам известно, чем он угрожает. Он грозит распустить профсоюзы. Я спрашиваю вас, товарищи, почему он хочет распустить профсоюзы. А потому, что мы допускаем к себе коммунистов.
— Неужто? А может, есть и другая какая причина? — сказал Чёпи. — Может, он хочет, к примеру, подавить социал-демократическую оппозицию?
Кёверке нагнул мясистую голову. — Что же, допустим, хочет. Но вы мне вот что скажите, товарищ: возможно ли венгерской партией из Вены руководить?
— Какой же это партией руководят из Вены? — спросил Чёпи.
— Коммунистической.
Чёпи задумался.
— Почему ж нельзя, товарищи, — вмешался вдруг парнишка в очках, с оттопыренными ушами, который сидел в компании Оченаша. — После поражения революции сорок восьмого года Кошут тоже из-за границы руководил оппозицией.
Кёверке полоснул его взглядом. — Вы помалкивайте там!
— Это ж почему?
— А потому, что русскую рубаху носите, — сказал Кёверке, с нажимом на слове «русскую».
— Это еще не причина рот ему зажимать, — крикнул кто-то от другого стола.
— Если руководителям какой-то партии приходится опасаться, — вновь заговорил Чёпи, — что дома, на родине, их схватят, тогда уж пусть себе остаются за границей. Если бы, к примеру, Гёмбёш распустил социал-демократическую партию, тогда и товарищи Пейер с Вельтнером, надо думать, в Вену перебрались бы и оттуда направляли бы сопротивление венгерского рабочего класса, верно я говорю? И еще я вот что сказать хочу: сам я не коммунист, но пусть каждый носит ту рубаху, какая ему по вкусу.
— Может, желаете посмотреть, какого покроя мои исподние? — спросил паренек в очках.
Шея Кёверке побагровела. — Еще раз говорю, помалкивайте!
— Да почему вы рот ему затыкаете?!
— А потому, большевичок, помалкивайте, — зашипел Кёверке, — что нам ваша тактика известная. Здесь, дома, вы русской рубахой пролетариям головы дурите, а в Вене ваш Литвинов во фраке и в цилиндре на приемы господ дипломатов ездит. Кто мне не верит, может сам посмотреть в приложении к «Пешти хирлап» за прошлое воскресенье. У него среди всех дипломатов самая большая машина.
За спором не заметили, что худенькая чтица давно уже исчезла с эстрады.
Как видно, был перерыв, во всяком случае, люди группами собирались между столиками, переговаривались, ходили по залу. За спиной Балинта, наблюдая за Кёверке, стоял смуглый, как цыган, черноволосый парень; однажды, забывшись, он положил руку Балинту на плечо. Их глаза встретились, смуглый парень посмотрел на Балинта прямо и пристально, потом улыбнулся ему. Балинт тотчас ответил улыбкой. — Смотри, не сболтни лишнего, — прошептал парень в самое ухо Балинту. — Шпик.
— Который? — так же шепотом спросил Балинт.
— Вот этот, толстошеий, что сейчас говорит.
— Кёверке?
— Не дай себя спровоцировать! — шепнул смуглый парень.
— Вы мне ответьте, большевичок вы этакий, — прохрипел Кёверке, уставясь на тщедушного паренька, большие оттопыренные уши которого так пылали от внутреннего и внешнего жара, что, казалось, не имели никакого отношения к вытянувшемуся между ними худому бледному лицу, — ответьте-ка, зачем это ваш русский посол, например, к Хорти на гарден-парти является! И с чего бы это послу, который представляет так называемую родину рабочих и крестьян, шампанское распивать в Будайской Крепости с графами, генералами да священниками, вот вы что мне скажите!
— Не вздумай отвечать ему! — опять услышал Балинт тихое предостережение и тут же почувствовал, как пола его пиджака чуть-чуть шелохнулась, словно в карман что-то сунули. — Дома почитаешь! — Смуглый парень не торопясь отошел от него. Балинт дотронулся до кармана, под рукой прошуршала бумага. Листовка? Газета? Он побледнел: а если сейчас в зал ворвется тот роковой ураган, начнут обыскивать и найдут? Или роковой ураган подхватит его, когда он выйдет за ворота? Балинт огляделся. «Тирольца» здесь не было, но, конечно, несколько агентов сидело в зале, присматривая за собранием. Если его зацепят вторично, то из мастерской он вылетит как пить дать.
И вдруг его обуяла бешеная злоба, вся кровь бросилась в голову. Из-за этого «чаепития» лишиться куска хлеба? Ради того, что он видел здесь?! — Пойдемте, дядя Йожи, пора! — сказал он громко.
Йожи поглядел на него своими унылыми, бесцветными глазами.
— Теперь уж пей до дна, коли притащил меня сюда! — сказал дядя Йожи как нельзя более уныло, что-у него было верным признаком самого распрекрасного настроения. Балинт, собравшийся было встать, опять опустился на стул, заскрипевший под гнетом его нерешительности.
— И еще вот что, — сказал Кёверке, очень медленно выговаривая каждое слово. — Вот объясните-ка мне, почему это, стоит в какую-нибудь профсоюзную организацию сунуть нос одному-двум коммунистам, как вскорости преобязательно появляется и полиция, как будто заказным письмом предупрежденная! Вот это объясните мне, товарищ в русской рубашечке, если можете!
— Послушайте, что вы хотите этим сказать? — спросил длинный Чёпи, внезапно темнея лицом.
— А то хочу сказать, — крутя толстой шеей, ответил ему Кёверке, — что большевички эти слишком хорошо знают улицу Зрини, вы меня понимаете, товарищ? И снутри знают и снаружи.
— Что верно, то верно, как же не знать, — дрожащим от возмущения голосом проговорил паренек в очках, — ведь это нас, а не вас, забивают там насмерть, вас-то сигарами потчуют. А что полиция является в те организации, куда мы входим, так тут ответ простой: потому что мы там с такими вот типами, вроде вас, встречаемся.
Балинт взглянул на Кёверке: он не сомневался, что тот сейчас взовьется. Но у толстяка лишь шея налилась кровью, лежавшая на столе ладонь несколько раз машинально закрылась, открылась, вновь закрылась. — С вами, большевичок, мне говорить не о чем, — проговорил он хрипло, — с полицейскими ищейками я не разговариваю. Но здесь ноги вашей больше не будет, голову даю на отсечение.