Литмир - Электронная Библиотека

— Ценю… уважаю, — продолжал Минарович, следуя прежним ходом мысли. — Как не уважать! Ну, а учиться торговать красками и всем прочим не хотите?

Балинт покачал головой. — Нет. — Художник вместо вопроса тактично повел в его сторону носом.

— Торговля не ремесло, — изрек Балинт.

— Конечно, конечно, — мягко улыбнувшись, согласился художник и длинной кистью руки медленно провел по плечу Балинта. — Если под этим понимать, что торговля занятие непристойное и что совершать насилие над человеком мучительнее, чем над материалом! Но зато если оторвешься от людей и останешься с материалом один на один, как это уже кое с кем случалось, то жизнь будет совсем безрадостна. Впрочем, не люблю громких слов.

Балинт взглянул на него.

— Не понял я.

— Ага, — воскликнул Минарович с легким оттенком торжества в голосе, — ага, не понял! А если не понимаете, откуда такая решимость?

На том беседа и оборвалась, потому что художник внезапно встал и удалился в свою комнату. Денег он не предложил, а просить Балинт не стал. В течение двух дней он не сказал Балинту ни слова. Когда же на третий день собрались гости, сидел среди них молчаливей обычного.

Расположившиеся в основном вокруг лампы гости уже добрых полчаса плели нить беседы, когда один из них, чиновник Музея изящных искусств, с седой бородкой и в очках, впервые упомянул имя Гитлера. Тему не подхватили, всех занимали иные заботы. Справа от художника дружно сетовали на эпидемию инфлюэнцы, слева — ворчали по поводу новых законов о налогах. И то и другое омрачало души, прорезало лбы озабоченными морщинами. Родственник из провинции то направо, то налево обращал красные щеки и освещенный лампой вихор, но ни там, ни здесь не находил спроса на свои сельскохозяйственные сюжеты.

— Слыхал я, дядюшка Тони, — совсем отчаявшись, обратился он к Минаровичу, — будто граф Аппони[88] в Женеве тяжко захворал.

Художник не отозвался. Он не любил разговоров о болезнях, смерти; за десять лет, с тех пор как умерла его мать, близко не подходил к больницам, не наносил визитов больным, когда же заболевал сам, наглухо запирал свою дверь перед посетителями с инстинктивным тактом занемогшего зверя, который забивается в дальний угол, чтобы не стать жертвой ни волчьих зубов, ни глумленья. А справа от него все еще обсуждали опустошительную эпидемию гриппа.

— За десять дней в Будапеште зарегистрировано двадцать девять случаев со смертельным исходом, — сказал химик Варга, ассистент Зенона Фаркаша, уже два года, с тех пор как профессор уехал за границу, заменявший его на кафедре. — В провинции болеет шестьдесят — семьдесят процентов населения, большинство — с осложнениями.

Родственник-провинциал ухватил связующую нить.

— Может быть, и граф Аппони?..

— Двадцать девять? — переспросил господин Фекете, плотный и лысый пожилой коммерсант, сидевший справа от Минаровича. — Думаю, что побольше. У меня широкий круг знакомств, изволите знать, в магазине за день перебывает пятьдесят — шестьдесят покупателей, не меньше, и буквально, знаете ли, нет человека, у кого в семье не было бы, по крайней мере, одного больного.

— В наших краях, — опять вмешался родственник, не желая упускать ухваченную нить, — если уж старик грипп подхватит, сразу гроб заказывают. Аппони сколько лет?

— Аппони?

— Этот грипп как раз не старикам опасен, — возразил доктор Варга, обращая поблескивавшие очки на провинциала-родственника, — а именно молодым, более же всего — крепким, здоровым мужчинам средних лет.

Из группы, обсуждавшей законы о налогах, тоже отозвались:

— Проклятый грипп, он, словно рак, поражает организм где угодно. Дыхательные пути, желудок, кишечник, мочевой пузырь, мозговую оболочку…

Художник сидел посреди всего этого молча.

— Прошу вас, — вмешался он вдруг с непроизвольной гримасой, когда заговорили о мочевом пузыре и мозговой оболочке. — Оставим в покое частности! Ни в изобразительном искусстве, ни в рассуждениях, друзья мои, я не сторонник растворения в деталях. По-моему, дорогие друзья, гораздо вернее хоть два, хоть три раза повторить самую суть, основную мысль нашей беседы, то есть в данном случае то, что грипп, или, точнее, испанский грипп, при благоприятных обстоятельствах способен убить человека. Или еще проще — ежели я правильно понял мысль уважаемого моего друга, — что все мы смертны.

Художник внезапно поднялся, вытянулся во весь свой недюжинный рост.

— Человек смертен, — повторил он, мягко улыбаясь, а его вытянутая длинная кисть медленно описала полукруг над головами гостей. — Эта формула имеет то преимущество, что просто, ясно и общедоступно выражает истину, о коей, увы, знают немногие.

В манере речи Минаровича была такая предупредительность, что даже самые резкие слова его никого не обижали. Какой ни горькой казалась его ирония, она никогда не была обращена против человека лично, пощипывая при этом все вокруг; он как бы возносил противника над позицией, которую тот представлял, снимал почтительно шляпу перед парящей в высоте особой, его же точку зрения, оставшуюся внизу, небрежно оплевывал. И противники, как правило, улыбались, полагая, что речь не о них. Слова лишь в том случае бьют по живому, если человек отождествляет себя со своими воззрениями, однако в буржуазных кругах Пешта по тем временам подобное случалось нечасто: разве что почтенные верноподданные требовали от налоговой комиссии скостить налог, поносили грязью конкурентов или предлагали руку и сердце солидному приданому. Вообще знакомые считали Минаровича человеколюбцем: «Вероятно, его постигло однажды какое-то большое разочарование, однако человек он безвредный и доброжелательный», — говорили о нем, но, странное дело, окружали при этом неизменным почитанием и даже не злоупотребляли всерьез его пресловутой доброжелательностью. Люди издалека спешили с ним поздороваться, стоило ему открыть рот, как рот собеседника тотчас почтительно захлопывался, неопределенное движение мышц большого рябого лица сразу обращало к нему всеобщее внимание. Сидя, как всегда, в дальнем темном углу мастерской, Балинт и сейчас с удивлением видел, что даже старшие по возрасту гости исполнены почтения к его молчаливому хозяину, каждая улыбка которого словно на десять шагов отбрасывала всякое панибратство. Балинт не мог понять этой почтительности. Он считал художника пустозвоном, несмотря на его молчаливость, холодным, несмотря на ласковую обходительность, а задумчивую неопределенность называл про себя кривляньем. Четыре месяца, что они прожили бок о бок, его разум, воспитанный на опыте повседневности, упорно кружил вокруг художника, словно турист вокруг отвесной скалы, и никак не мог отыскать тропу для восхождения. Он не понимал, почему ходят в мастерскую люди, хотя здесь их не угощают ни яствами, ни умными речами. Из темного своего уголка прислушиваясь к беседе, он часто дивился тому, что едва Минарович вступает в спор, все немедленно понижают голос и, прощаясь, кланяются ему чуть ниже обычного: точь-в-точь как чиновники Киштарчайского вагоностроительного — директору, а между тем Минарович, насколько ему было известно, никому из них ничего не платил. Сам же Балинт, глядя на Минаровича, иной раз с трудом удерживался от смеха: так было и сейчас, когда художник ни с того ни с сего вскочил с кресла и, поворачивая крупное лицо свое то вправо, то влево, чуть ли не благословлял собравшихся простертыми поверх голов длинными ручищами. «Человек смертен!» — возглашал он звучным канторским голосом. Того и гляди, псалом затянет! И ведь что говорит! «Немногие знают что человек смертен!» Балинт передернул плечами.

— А Гитлер в самом деле стал канцлером? — спросил кто-то.

Вошел новый гость, Шимон Керечени, внутриполитический редактор «Аз эшта». Мелкими спорыми шажками пронес он свое тощее тело и физиономию, подцвеченную желудочным заболеванием, к высокой настольной лампе; зеленовато-желтая лужица света испуганно заволновалась, пошла рябью. Лицо художника тоже едва заметно нахмурилось, он не жаловал журналистов.

113
{"b":"865883","o":1}