“Gusto Yemisto” – кулинарный клуб и ресторан.
“The Golden Fleece” – интерьерный и реставрационный клуб.
Додекатеон – 12 Олимпийцев
Аид – обитает в Подземном Царстве и не входит в их число, хотя является фигурой значимой и приходится Зевсу и Посейдону братом.
***
Зевс – бог грома и молний.
Гера – богиня брака.
Посейдон – бог морей.
Гестия – богиня домашнего очага.
Деметра – богиня плодородия и земледелия.
Гефест – бог огня и кузнечного ремесла.
Арес – бог войны.
Афродита – богиня любви и красоты.
Афина – богиня мудрости, наук и ремесел.
Артемида – богиня охоты.
Аполлон – бог света и искусств.
Гермес – бог красноречия, скорости, торговли и хитрости.
***
Присутствие древнегреческого пантеона выражено в архетипах личности героев, думаю, вы без труда определите кто есть кто, в дальнейшем (в поздних главах) – герои сравнивают друг друга с конкретными божествами.
Карта Крипстоун-Крик
Добро пожаловать!
N. Пролог

Он знал, чем казался в его глазах. Не кем, чем. Это правильное определение. И что Эбби – все так звали Альберта Андерсона, подумал. И что подумают остальные, если им поведают о такой дикости, балагурстве, вакханалии, акте вандализма, разврате и безумии, божественном коитусе с самим собой, трагикомедии, но правила Гварини из “Compendio clella poesia tragicomico” в его пьесе нарушены – он любитель гипербол без меры, истерического хохота, какому завидует Гомер, смутьян для ваших заветов, как и заставший весь дикий акт искусства свидетель. Случайный? Ха-ха! Искомое – да найдется! Оттого Эбби молчал. Не звал никого. Смотрел. И творец – тоже. Их взгляды переплелись, на миг, на какую-то секунду. Это как прима, бросившая взор в партер, но ее слепят софиты и жажда внимания – она не видит лица несущего розы, кто хлопал, а кто скуксил мину, руки оставив в покое на коленах. Колени подняты до подбородка (почти), мешают спешащим покинуть бал, ступить на палубы кораблей. Пора отчаливать! Вот и валите! Не важно. Ее накрывает волной восторга, пусть кто-то жаден до аплодисментов, суммарно каждый хлопает, ведь некто это делает с двойным рвением. Но тут зритель лишь один… И один исполнитель. Ничто не укроется. Все на ладони. И никаких оваций. Никаких потных шлепков кистей. Тишина. Как же тихо. Как же тихо. Хо, хо, ти-хо. Хо!
Эй! Есть тут кто-нибудь?
“Ага, я тебе. Ты ведь смотришь, разве нет? Судишь? И так же ничего не понимаешь!” – Он повернулся куда-то, к кому-то. И снова вернулся к наблюдателю перформанса – замершему в центре залы Альберту, почти сразу, ведь сие больше для него.
Уж простите!
Эбби не ушел. Наслаждался зрелищем? Или в ужасе? А он хотел, чтобы тот трепетал, испытывая тантрический экстаз. И свободу. Такую же свободу быть собой. Тогда ему следует попробовать… Чего же ждать? Прямо сейчас? Nunc!
Нет, погодите. Не надо латыни. Maintenant! Он любитель французского. И ему это крикнул:
– Мантно! – А затем: – Мантэно! – Так и так правильно. Голос сиплый, хоть он не орал и не простужен, а звучит однако так, будто наоборот всю ночь заплетался язык в выкриках чужеродных слов, наждаком став, лобзавшим деревянное шершавое нёбо перевернутой галеры.
– Что, “сейчас”? – сорвалось с уст Эбби. Но, казалось, он знал ответ, что имелось в виду. Сделал шаг ближе. – Марк, – позвал по имени, – что это? Пойдем, пойдем отсюда. Что ты делаешь? За…
Зачем?
А зачем Эбби тут?
Чтобы остановить?
Или влиться?
Но не верится, он убежит, а после всем расскажет, убаюкивая ЦНС виски, высвобождая то, что завещано каждому Фрейдом, тайно лелеять возьмется утраченное, желать… а его не вернуть.
Он способен растоптать самое дорогое, уничтожить, опозорить. Опорочить неверием. Эбби ведь не верит? Нет! И больше молчать невозможно, поэтому творец бросился раненным зверем из последних сил, схватил, сбил с ног, повалил, покатился.
Но зверь не сказал бы, а Марк – не зверь, хотя стал бы “зверем” для этого юнкера. Мышь могла бы поиграть с кошкой?
– Не говори никому. Заклинаю! Иначе таинство станет пищей голодным псам, попрошайкам сплетен, закрытых в четырех стенах, четырех дворах четырех корпусов, за четырьмя заборами, на квадраты районов делящих плоть земную. Мир не плоский, не круглый, эллипсовидный, ложь, я б выкинул глобус из нашего музея в окно, им играли б в пушбол – забытый вид развлечения, вымерший, нелепый, прямо как я – динозавр, который не знает о бренности жизни ничуть, – как сгорают слои атмосферы под гнетом опять же округлого, тучного, твердого тела космического. А если бы сталось не так… И мы отказались от круглости тел, не в моде горошек на платьях и рубашках, сменила их клетка, глаза мы прячем за квадратом очков, смотрим в квадрат телевизора, забыв о круглых динамиках радио и блинных пластинках виниловых, поклоняясь квадрату дискет, что круг затаили под плотью пластика. Квадраты… Все в них, мои мысли. И ты. Ты – в квадрате. Тебе неудобно, я вывел тебя из круга порочного. Открыл твой глаз. Погляди. Что катится вольно, гладко и удобно – ушло, зови это ретро, холодный и по краям колючий квадрат – вот, бери, он теперь твой. Наш. Я встаю, приняв неудобную позу, оттого затекли мои члены, так долго сидеть не получится и у тебя, руки и ноги устанут, еще и спина, не спасет поза погонщика, квадратные плечи пиджака в клеточку давят. И мир – он теперь квадратен – начиная с молекулярной кристаллической решетки до дома с решетками на окнах, с квадратными мягкими стенами, диазепамом утром и вечером – там по твоему мнению место таким, как я. Оконце – черное, тоже квадратное, иногда открывается, смотрят. Придешь меня проведать? Клеть мою оглядеть, меня, обезьянку. Лицо твое возникнет в квадратике на двери с обивкой. Потом исчезнет. Останется черная сталь, зияющая незавершенной картиной среди белого, мягкого. Черная, когда мокр асфальт; нет такого оттенка! Он придуман для каталогов, магазина на диване для домохозяек, выбирающих нечто квадратное, что поместится на кухне и в ванной меж таких же купленных по спецпредложению квадратов. Что впишется в их мир такой же, как и их отпечатавшиеся в кресле чресла, опять же квадратней не бывает!
Словесный поток обрушился на Эбби, как и краска, которой замаран и песчаник стен, и темный орех обивки, и картины, сорванные с места. А он покраснел и дышал тяжело от абсурдности и красоты.
“Только я не вписываюсь в твой”. – Сожаление явилось на смену восторгу. Марк полагал, что так-то он поймет, увидит, ощутит. Даже стыдно как-то… Гений в ловушке, а дальше?
Он смотрел куда-то. Часы молчали. Круг, вписанный в квадрат. Разбиты ведь. И тут Эбби разрушил молчание, оно пало Помпеями в пепле Везувия.
– Но черный квадрат обрамлен белым, белый – квадратом рамы, рама – квадратом стены, стена – кусок, почему бы не сложить картины на пол, ходить по ним, квадрату место в кафельной кладке, ведь флорентийские художники расписывали потолки, Марк, рисуй на полу, на потолке, на стенах, на себе, на мне.
– Мы не безумцы! И это возможно. – Марк рассмеялся. Слышали? Плевать! Рано или поздно они увидят, увидят… Какое еще “поздно”? Рано! Рано, рано по утру! Увидят все!
Марк выпустил его. И Эбби смотрел: как тот катался по полу – кисть художника, ведущего линию. Затем парень поднялся, рукой касаясь стены – творил картины телом – сплошное искусство везде.
– Погром, бунт, преступление, плевать, я так вижу, а ты? Ты теперь видишь, Альберт Андерсон?
– Вижу.
Марк срывал с него одежды, тот не противился. В том не имелось ничего пошлого. Его рука коснулась груди Эбби – током пронзило его всего. Альберт дивился, как золото ихора истекает по запястью Марка – он порезался стеклом. Думалось, во мраке ночном крови должно предстать черной иль винной, но нет – чистое солнце. Он затревожился касательно раны, но сразу же успокоился.