Пудышевым достался особый денник в торце. Прежде там держали беременных и только что ожеребившихся лошадок, оттого помещение было заметно свободней, теплее и соседи имелись только с одной стороны. Обустройство заняло весь вечер, и только к полуночи Марья смогла, наконец, присесть на кучу прелой соломы, что заменила супругам постель. Отец Ивана, накрытый армяком и старой конской попоной, тихо сопел в долблёном корыте бывшей кормушки. В дальнем, самом тёплом углу всё на тех же узлах спали девчонки. В центре новых хором разместился сундук, который отныне служил семейству столом. На нём стоял небольшой чугунок с пшённой кашей и кусок варёной тыквы вместо хлеба – скромный ужин под конец уборки принёс снова посланный Тонким Бобка Замятин, но к еде никто не притронулся.
Хотя с самого утра Ивану в рот не попало и маковой росинки, а всё же кусок не лез горло, так что пару раз ковырнув кашу ложкой, он отложил ее и, выйдя из-за стола, присел на соломенный ворох, с усталым вздохом вытянул гудевшие ноги. Марья бесшумно опустилась рядом.
– Ну чего ты? – ласково спросила она. Её маленькая ладошка легла на жилистую ручищу мужа. – Ничё, ничё. Не в чистом поле ведь. Да и свои, опять же, рядом.
Иван кивнул и, чтобы не выдать истинных чувств, попытался улыбнуться. Вышло криво, жалко, и Марья, вдруг простонав, подалась вперед, прижалась к Ивану, положила подбородок на узкое костлявое плечо, влажной от слёз щекой прижалась к колючей щетине. И прошептала, едва сдерживая всхлип.
– Не вздумай, слышишь. Мне одна опора только. Ежели ещё и ты подломишься, хоть сразу в гроб.
Чувствуя, как Марья затряслась в рыданиях, Иван закусил губу, чтоб не заплакать самому. Обхватил жену свободной рукой и прижал к себе. Так они и просидели, пока над детинцем Бобрика не разлетелась утренняя песня петуха.
Глава шестая
В начале ноября в Поочье пришла непогода. Небо затянули обложные тучи, и солнце исчезло в их тёмно-свинцовой утробе. Зарядили дожди, их заунывная трель звучала дни напролёт, и даже во время редких коротких затиший воздух всё равно наполняла едва ощутимая морось. Реки вздулись и вышли из берегов. Земля раскисла, пустые, негружёные повозки, и те вязли в грязи по самые оси, и даже верховые передвигались только шагом – в галоп не поскачешь.
В такую пору для служилых людей порубежья наступала передышка, ибо набегов ждать не приходилось. Потому новым белёвским дворянам сразу после верстания дали время на обжи́тье в новых поместьях.
Четвёртого ноября под проливным дождём новоиспечённый сотник белёвских дворян верхом на гнедом жеребце в старом армяке и хвостатом лисьем малахае въехал в Водопьяновку. Семёна он с собой не взял, оставил в городе, готовиться к ратной службе и… наслаждаться внезапно вернувшимся счастьем.
За день до отъезда к ним вдруг явился Елизар Горшеня. Он вошёл молча, понурый, скукоженный и жалкий, как побитая собака. Фёдор в это время сидел у печи и на точиле правил старый кинжал, по случаю купленный для Семёна. Увидев Елизара, он вскочил на ноги так резко, что опрокинул чурбак. Горшеня испуганно вздрогнул, попятился к двери, но, пересилив себя, остановился, стянул шапку и замер.
– Прощения пришёл просить, Фёдор Степанович. – глухо промычал он, не поднимая головы. – Бес попутал. Филин всё это, служка княжеский. С панталыку сбил. Принудил, злодей, к навету. Сам бы я ни в жизнь. Прости, Фёдор Степанович, а?
Елизар наконец-то решился посмотреть на Фёдора, но, едва встретившись с ним взглядом, как подкошенный рухнул на колени.
– Спаси, Фёдор Степанович, не губи! Горенский тайны книги сыскал, нынче ищет, кого крайним сделать. Что волка обложили, на погибель гонят… Спаси, Фёдор Степанович!
– Сгинь, нечисть, с глаз долой. – прорычал Клыков, с трудом подавляя вскипавшую ярость.
Он уже готов был ударить Горшеню, схватить его за ворот и пинком выставить за дверь, но тут на пороге появилась Лада. В расшитом шуга́йце39 и праздничном венце с подведёнными сурьмой глазами и лёгким свекольным румянцем на щеках. Она бесшумно вплыла в тесные сени, остановилась рядом с отцом и молча тоже опустилась на колени.
– Ты же сотник ныне, к самому Петру Ивановичу вхож. Свата твоего не тронут, пощадят… – причитал Горшеня. – Заступись, Христом богом молю, Фёдор Степанович.
Лада молчала. На бледном ангельски красивом личике лежала печать душевных страданий – ей невыносимо было видеть унижение отца. Но едва девичьи глаза нашли Семёна, как тут же засветились радостью и счастьем. Юноша, сидя на доспешном сундуке, штопал старый тягиляй. Увидев Ладу, он выронил доспех и замер с сапожным шилом в руке и намыленной дратвой в зубах. А когда их влюблённые взгляды встретились, Фёдору примнилось, что в тесной комнатёнке, пропахшей дымом и щёлоком, вдруг стало светлее.
– Тьфу ты, в пень колоду… – прошипел Фёдор, злясь на самого себя, ибо в этот миг прекрасно понял, что не сможет отказать Горшене. – Ладно, бес с тобой. Скажу слово. Но учти. Не дай бог, как отляжет, вздумаешь про женитьбу крутить… Гляди тогда!
Так Семён Клыков и Лада Горшеня снова стали женихом и невестой. Спасённый Елизар на радостях даже согласился, чтобы отныне влюбленные виделись каждый день. Под присмотром, конечно. А Фёдор, чтобы не лишать сына этой радости, позволил не ехать с ним в поместье.
Отыскав двор старшины, Фёдор по-хозяйски, без спроса завёл в сарай коня и, устроив его рядом с тощей облезлой коровой, бросил в ясли охапку сена. Жеребец жадно потянулся к сухой траве губами, но не успел ухватить и пучок, как за спиной у Клыкова раздался встревоженный голос:
– Здравствуй, мил человек.
Фёдор обернулся. В покосившемся дверном проёме стояли Мефодий и Матвей Лапшины. Заметив в окно чужака, который без стеснения орудовал в сарае, хозяева поспешили на двор. Старик, отдуваясь после бега, недоверчиво смотрел на незваного гостя. Матвей пытался в полумраке взглядом отыскать вилы или что-то ещё, что могло сгодиться за оружие.
– Здорово! – радостно ответил Фёдор. – Ты, стало быть, старшина тутошний?
– Стало быть, я. – тихо, словно нехотя признался Мефодий.
– Ну, коли так, знакомы будем – Фёдор Степанович Клыков. Отныня дворянин здешний.
Фёдор протянул старшине бумажную трубочку с накладной печатью государева поместного приказа. Мефодий дрожащими пальцами развернул грамоту, взглядом пробежал по трём неровным строчкам.
– Это как же, мил человек, понимать? – спросил он, возвращая грамоту.
– А так и понимай. Отныне это государева земля, а я на ней за службу помещён. Отныне княжеских рядцов над вами не стоит. Один господин у вас – я. Понимаешь?
Мефодий озадаченно почесал затылок.
– И это… Что ж теперь? Как?
– Ну, перво-наперво, дай-ка мне согреться. – усмехнулся Фёдор. – А уж после толковать станем.
Старшина хлопнул себя по лбу и виновато улыбнулся.
– Да уж конечно… Милости прошу!
Лапшины провели Клыкова в дом. В единственной комнате совсем не маленьких размеров было темно и тесно, как в гробу. Одну половину горницы занимал большой верстак в локонах стружки и россыпи щепок. Полавочник над ним загромоздили бочарные плашки. Рядом на полу лежало несколько деревянных обручей, внутри которых насыпью валялись скобеля, уторники и прочий мелкий инструмент.
В другой половине, сраставшейся с бабьим углом, в ряд стояло полдюжины снопов сухой льняной соломы. Чуть поодаль Дуняха в мокрой от пота рубахе среди облака серо-зелёной пыли усердно шлёпала рукоятью большой мялки. Рядом с печкой Серафима на веретене сплетала размятые волокна в длинную нить. У её ног в своих заботах копошились трое ребятишек мал мала меньше.
– Бросай работу, бабы. – бойко скомандовал Мефодий. – Гостя приветить надобно.
Клыков снял лисий малахай, стянул с себя промокший под дождём армяк и отдал одежду Дуняхе. Серафима уже суетилась возле печи, доставая из дымящего горнила чугунок без крышки. Матвей ершистой щёткой очищал от опилок верстак, служивший семейству обеденным столом.