Поэтому мне начинал нравиться дом Воронцовых. Совершенно точно я больше не боялась Аллы и Максима, но боялась не разобраться в том, кто они.
У Аллы слабый слух. Она молится и висит на груди матери тряпичной куклой, выращивает сортовой газон и возится с хорьком. Максим больше похож на сына олигарха. Он знает себе цену и несет себя миру, снисходительно позволяя свите окружать его персону. Получалось это у него естественно, как моргать или дышать, а не как у меня, когда я пробовала привлечь в прошлом году Лавочкина (Светка уговорила, чтобы я не осталась без парня на выпускном!), разрядившись в каблуки и платье.
Драные джинсы, подкатанные рукава футболок, стоптанные кеды, свитера с торчащими нитками и толстовки с принтами – вот что я люблю.
Занавеска на окне, под которым я проводила осмотр самоката, снова качнулась. Моя смелость вздыбилась мурашками по позвонкам хребта, и, делая вид, что срочно приспичило в туалет, я направилась… просто прямо, решив обойти резиденцию по периметру и стряхнуть необъяснимую мурашечность, вызванную качающимися занавесками.
Постройки, дома, шатры, гаражи, парники – чего тут только не было!
Первым делом я приблизилась к главному хозяйскому дому – той самой резиденции Воронцовых. Миновав круглый арочный лабиринт из кустовых роз, уворачиваясь от влажных поливалок, распыляющих воду сверху, а не фонтанчиками с земли, я рассматривала сооружение, возвышающееся передо мной.
Окна здания повторяли шипы роз. Проще говоря, они выглядели острыми тонкими пирамидами, торчащими к небу. Внутри переливались витражные узоры, отбрасывая на меня разноцветные блики, словно я оказалась внутри калейдоскопа.
Широкая закругленная лестница со ступеньками высотой в пару сантиметров поднималась к центральному входу. Озираясь по сторонам, словно проверяя, не нарушаю ли я какой-нибудь устав, я встала на верхней ступени, рассматривая дверь.
Деревянная дверная арка, в которой разминулись бы два трактора, врезалась боками в темный камень из точно таких же булыжников, какими был выложен пол Каземата.
Жесткое дерево в руках умелого зодчего уставилось на меня сюжетами неизвестной мне истории, зашифрованной здесь. Самым ярким элементом на арке оказался паук, притаившийся в центре паутины. Паука окружали порхающие птицы всех размеров и бабочки. Одну из них, нарушая все законы геометрии, мастер вырезал в натуральный размер на переднем плане прямо над пауком.
Бабочка цеплялась за дверь тонким хоботком, удерживающим ее на весу. Приблизившись, я встала так, что бабочка оказалась точно напротив моей щеки. Еще полшага, и я могла бы прикоснуться к ней кожей, но за дверью раздались голоса, и на стертых подошвах кед я скатилась, как на лыжах, с лестницы без ступенек (два сантиметра – это не ступенька!) и со всех ног убежала в арочные лабиринты розария.
Удивило меня, что все здания, мимо которых я бежала, и даже деревянная дверь с пауком и бабочкой были оснащены компьютеризированными панелями с подсвеченным красным очертанием ладошки.
«Вход по отпечатку? В собственный дом?»
Убегая подальше от хозяйской резиденции, я оказалась возле вытянутой постройки, к которой меня вывела тропинка (в переводе с воронцовского – променад шириной с проезжую часть) со вздымающимися по обеим сторонам статуями.
Если бы я стала психиатром, что вряд ли, ведь я и так провела всю жизнь рядом со своей мамой, мне было б интересно заглянуть в подсознание Аллы, придумавшей все это. Женя сказал, что Алла создала проект резиденции – неужели все это рождалось в ее блондинистой голове?
Или я ничего не понимала в красоте и искусстве, или у Аллы представление об эстетике было слишком своеобразным, но, шагая по тропе под нависающими надо мной статуями, упавшими друг на друга и остолбеневшими так – кто без головы, кто без руки, кто с половиной туловища, – я постоянно прикасалась к себе: а на месте ли все мои части тела?
Если бы сейчас не стояла середина дня, я бы засунула свою смелость под обложки всех прочитанных детективов и, накрывшись с головой, спряталась бы в безопасной горке одеял.
– Снова паутина. – Несмотря на выстриженные газоны, пихты, равнявшиеся лазерными указками, и симметричные розарии, никто не удосужился убрать со статуй паутину.
Обхватив себя за плечи, я скорее засеменила к распахнутой двери ангара, надеясь увидеть лошадей. Ну или единорогов. Я бы уже ничему не удивилась, но вместо живого передо мной предстало лишь сплошное мертвое – nature morte[2].
– Картинная галерея, – осматривалась я.
Слева и справа возвышались ровные белые стены метров двадцать в высоту, освещенные не свечными люстрами, а энергосберегающими лампами. Пахло краской и чем-то горьким, сильно знакомым.
– Герань… – выдохнула я, – конечно, так пахнет герань. Как у нас дома с каждого подоконника.
Этот запах я ни с чем не перепутаю. Так пахло в нашей квартире последние восемь лет, с тех пор как мы переехали в Нижний Новгород из Солнечногорска. Так пахли волосы и руки мамы. Прозрачная кружка отца и его отлучки по вечерам. Так пахли истерики, тяпки, еноты и бредовая болтовня.
Так пахли и картины Воронцовой. Видимо, этот готовящийся вернисаж она так торопилась обсудить сегодня с Яной.
Некоторые полотна в галереи возвышались до крыши на двадцать метров. Средними считались трехметровые, но были и крошки, не больше стрекозьего крыла.
– Одной только краски на миллионы угрохали… – уткнулась я носом в разноцветные волны, дыбящиеся с прямоугольников рам.
Я плохо разбиралась в искусстве. Могла сказать только, что картины передо мной были яркими – очень пестрыми. Их было много – очень. И они совсем не выглядели классикой, скорее очумелой импрессией, где важны цвет и динамика.
Например, ту, что возвышалась прямо передо мной, написали примерно так: положили полотно на пол, вылили по углам три литра масляной краски желтого, красного, зеленого и белого цвета, а дальше перемешали валиком, метлой или вантузом.
– Моя мама справилась бы тяпкой.
Чтобы рассмотреть изображенный рисунок, пришлось отойти. Маневр сработал. Наконец-то я увидела то, что изобразила на картине художница.
– Дед Мороз? Серьезно?
Точнее, их было два. Они стояли лицами друг к другу зеркальным отражением с перевернутыми створками озлобленных ртов. Ускорив шаг, я побежала между проходов. Сворачивала произвольно то в одну сторону, то в другую, но везде видела одно и то же.
– Почему?.. Почему тут все нарисовано по два?
Моя мама не переваривает цифру «два», а Воронцова навешала парных рисунков по всей галерее. И что, у них не нашлось другого ароматизатора воздуха, кроме как с запахом герани?
Мои вопросы копились, как и желание побыстрее поговорить с Владиславой Сергеевной.
Пустая стена, о которую я облокотилась, чтобы отдышаться, на самом деле оказалась покрыта микрокартинами три на три сантиметра.
– Их что, волоском писали? – рассматривала я сюжеты, уже не удивляясь, что все по два, и читала вслух названия: хлеб (на картине два ломтика хлеба), кукла (пупсы, как в зеркале, повернутые друг к другу), руки (сложенные молебенно) и десятки других двоек.
Еще немного – и я уткнусь носом в плинтусы, чтобы прочитать названия из положения «планка».
– Впечатляют? – услышала я женский голос и поднялась на ноги, сделав кувырок. – Картины. Они впечатляют, не так ли? – повторила девушка в красном галстуке и черной рубашке, та самая, которую я мельком заметила за занавеской. – Эта коллекция Владиславы Сергеевны называется «Пара». Каждое изображение задвоено.
Если в Каземат Аллы и Макса был доступ только у двоих, то передо мной была Яна – ассистентка семьи.
Она вышагивала вдоль стены на высоченных тонких шпильках красного цвета. Ее руки были небрежно опущены в карманы черных строгих брюк, заканчивающихся на щиколотках. Вьющиеся светлые волосы, небрежно уложенные набок, касались ее плеча, затянутого тугой черной рубашкой. На глазах очки в стальной оправе и яркая помада на губах.