Раиса Савина, зоотехник
А вот Раиса Савина появилась в нашем кругу прямо будто бы нечаянно. Она подруга детства моей жены Дуси. Она сейчас работает на племферме бригадиром. Она сначала была зоотехником, а когда Юрку Верещаку поперли, она стала бригадиром. Вернее, заведующая фермой. Они с Евдокией одногодки. Школу вместе кончали, доярками вместе работали. Они приезжие, с Западной Украины. Жили мы раньше врозь. Они своей семьей, а мы своей. Но вот когда я заболел, пять лет назад, – и сильно болел (лежал, ходил на костылях), – Раиса с Дусей встретились на общем колхозном собрании. Ну, разговорились. Рая спрашивает: «Как там Мишель поживает?» – «Да Мишель дуже болеет…» Раиса тотчас за мужика хватается: «Пошли до Голубив, проведаем…» И пришли проведать. Раз пришли, другой пришли. Потом мне полегчало, и мы поднялись до них – с ответным вроде как визитом. И все это дело как пошло, как зацепилось! Дочку они сватали, мы сватами были, свадьбу играть – мы тоже там. Потом брат Раисы отдавал дочь замуж – мы и там на свадьбе гуляли. И вот все это как закрутилось-завертелось!.. И сейчас они с Дусей перезваниваются постоянно, два-три раза в неделю. Сейчас, правда, контакт немножко ослаб. Почему?.. Понимаешь, – у нее большая разница, шесть или семь лет между дочерями. И старшая до сих пор не вышла замуж. Младшая уже вышла, а старшая нет. И Рая ждала внуков. Видишь, – у Дуськи уже внуки, а нее нет. И она это очень болезненно переживала. Она приходила, плакала: «Миша, может, ты какого-нибудь парня найдешь для моей дочки?..» Но теперь у нее появился внук, и все ее внимание там. Но это покуда не надоест. У меня тоже такэ було, и я це успешно пережил. И поэтому у нас с Раисой не такие близкие отношения, как это было недавно. Вот, говорят: «Век живи, век учись!» Понимаешь, когда у меня были ноги-руки на месте и гожие, – я проблемой кормов как-то особенно не страдал. А когда заболел, вот тут жизнь меня стала учить. И она учит, и учит, и учит – каждый день. Вот, я завел, было, 120 нутрий, а ресурсы их держать не позволяли. Я не тяну! А расставаться с ними было жалко. И мне приходилось носиться, как сумасшедшему, рвать корма где придется. Потом – стоп-стоп-стоп – начинаю поголовье сбавлять. Потому что не хватает у меня времени, возможностей и здоровья, чтобы все это делать и все это проворачивать. И плюс к тому, тут большое значение имеют связи. Ведь раньше у меня везде были свои ребята. А сейчас – все! Прихожу я в бригаду, они корма возят. Стою. И они на меня смотрят, как на дикаря. Или просто мимо меня взгляд прокладывают. Вот такие дела и вот такие делишки. Но! Но если дело коснется до сурьезного, то. Плюс к тому вот что. Раньше у Савиной была только одна семья – она, муж, дети. А теперь? Дочка замужем. Значит – зять есть. А у зятя есть родители, брат. Тоже женатый. Значит, канал потихоньку разворачивается в ту сторону. Тот канал стал уже первым номером. Ведь родня! Ну, я больше чем уверен, – если я к Раисе сейчас с просьбой поеду, она мне последнее, свое отдаст. Это я даю стопроцентную гарантию! Но я же не поеду. А если поеду, так это если меня дуже припечет. Я ж к ней не поеду, зная, что и у ней – хозяйство, и у зятя хозяйство, и у папки-мамки зятя тоже хозяйство. Вот, приходит Ванька, Раисин мужик, и говорит моему зятю: «Юра, притяни телегу, мусор надо вывезти…» А они живут в том клопятнике, что напротив новой гостиницы. И у них мусора за зиму сколько скопляется! «Юра, пригони телегу, мусор вывезти…» Ну а Юрка что? Он же знает, что ему гнать эту телегу придется бесплатно. И я не могу Юрке приказать: «Юрка, геть! Вези!» Потому что у Юрки своя семья. Но Юрка все равно везет, – правда, кривится. Но везет. Ведь у Юрки весной шабашек много. И если у него появляется окно, и ему предлагаешь шабашку, он, частенько, отказывается: «Не, – я лучше качественной газировки попью да отдохну…» На том все и кончается. Но если невыкрутка какая-нибудь у меня случится – все у меня будет. От Раисы. Много ли, мало ли, но поддержка обязательно будет.
Последние три эпизода («Дмитриенко», «Клеткин», «Савина») внутренне связаны общим дискурсивным настроением. Обозначить его с определенной, регистрирующей точностью непросто. Но если попробовать приблизиться к сути, то это, вероятно, – дискурс рациональной сепарации сетевых партнеров с позиций их хозяйственно-экономической полезности. Конечно, звучит это несколько мудрено и, вероятно, пародийно. Подобно, например, тому, как нынешние острословы конвертируют пословицу «Бабушка надвое сказала» в следующую наукообразную дефиницию – «Бинарный характер высказываний индивидуума, утратившего социальную активность». Конечно, в таком языковом шутовстве есть своя сатирическая правда. Однако мы пытаемся всмотреться здесь в дискурсивное позиционирование элементов неформальной семейной экономики. А это серьезные, поистине жизнетворные социальные материи. В нашем случае прежде всего обращает на себя внимание несколько изменившаяся интонация рассказчика. Она стала более рассудительной и более старательно выстроенной. Это уже не столько дискурс цельного, сплошного захвата обстоятельств бытия, какой мы систематически наблюдали в рассказах «отцов», сколько соответствующий духу времени дискурс взвешивающего перебора, пересчета, учета ситуативных жизненных возможностей. Он, разумеется, риторически припрятан и, конечно, не выпирает грубо из общей ткани разговора. Он в меру дипломатичен и погружен в его дружеско-клановую обволакивающую теплоту. Но фоновое представление о выгоде, о мимолетной, но ощутимой пользе сплошь прошивает эти лаконичные устные повести. Что это? Печать времени?.. Далее, примечательно, что ресурсная база, данная Михаилу Голубу через посредство упомянутых персонажей, является объектом его пристального, заинтересованного, чуть ли не круглосуточного наблюдения. Это – черта домовитая, хозяйственная. Это настроение вечно. Но если иметь в виду ближайший исторический контекст, то резоны Голуба в определенном смысле восходят к идеологии «учета и контроля», сформулированной В. И. Лениным: «Учет и контроль – вот главное, что требуется для <…> правильного функционирования <…> общества»[47]. Известно, во что с ходом отечественной истории трансформировались эти, в сущности, разумные намерения – они уже далеко не «главное». Однако в низовых, неформально-экономических, скромных и часто совершаемых «украдкой», практиках, эти установления работают вполне исправно. И им соответствует особый язык – речь, которая не только фиксирует факты, но порождает специфические миры, которые, в свою очередь, естественно производят соответствующие им дискурсивные форматы. И мы наблюдаем в данном случае явный дискурс «учета и контроля». Он своеобразен, поскольку разворачивается в конкретном низовом деревенском локусе. Но это – дискурс не институционализированного, бюрократически размеченного, в замысле – беспощадного учета и контроля (однако хитроумно снабженного разного рода укромными лазейками, вроде «усушки», «утруски» и «пересортицы»), а дискурс учета контактного, непосредственного, точного, искусного, мягкого, не полностью опустошающего доступное ресурсное хранилище – «чтоб и другим хватило».
* * *
Мы закончили чтение Голуба. Промежуточно подытожим. Рассказ Михаила Григорьевича о его «жизненных клубках» напоминает по своей композиции известную английскую фольклорную балладу о «доме, который построил Джек». Балладу о социальном и природном устройстве крохотного клочка британской земли. Слой за слоем, ниточка за ниточкой, звук за звуком, событие за событием – наворачиваются и утолщаются, растут и раздаются вширь. Все персонажи действуют вроде бы порознь, решают свою задачу, но все они связаны в прочную, живую, двигающуюся систему. Она развивается, имеет свою судьбу и историю. Ступив с крыльца дома, который построил Джек, мы выходим в широкий мир и вдруг видим все его пространства, сегменты и закоулки. Каков же этот мир, если рассматривать его как результат дискурсивного напора Михаила Голуба? Как следствие повествовательных усилий человека, подытоживающего и оценивающего кондиции и качества этого сетевого мира? Мне кажется, что фундаментальные свойства крестьянских дискурсивных практик – а Голуб, несомненно, остался в его повседневном, типичном существовании именно крестьянином – проявляются в этой записи весьма живописно и развернуто. Автор прежде всего воспроизводит выразительнейшие эпизоды крестьянского кланово-семейного существования. Но – не ставит явные, определенные, раз навсегда подытоживающие оценки. Почему? Я вижу две причины. Во-первых, дискурс Голуба – это панорамная съемка того, что по-ученому называется социальным капиталом. Если же говорить попросту – того, что обозначается народным глаголом «родичаться». То есть совместно («шайкой», «гуртом») дружить, проведывать, помогать, обороняться, протежировать, вместе ходить на гулянки, женить, отдавать замуж, горевать, хоронить, посещать могилы. Процесс такого «родичанья» впечатляющ и силен не столько его социально-психологической и культурной детерминацией, сколько его феноменологией: живыми мизансценами и развернутыми актами спектакля, разыгрываемого персонажами, помещенными в различные родственно-дружеские круги. И здесь любые оценки деликатно уведены в подтекст. Они иносказательны. Во-вторых, отсутствие оценок, эпический размах рассказа Голуба порождены не в последнюю очередь моей методической неосмотрительностью. В свое время я выработал для себя железный принцип: никогда не спрашивать у крестьян никаких мнений и не требовать от них оценок. То есть – не поступать по-журналистски, не повторять глупости иных социологических анкет, где от человека требуют выдать сжатую формулу-оценку. Проще говоря – не переваливать на простого человека тяжесть обобщения и подытоживания. Если такие обобщения рождаются спонтанно – прекрасно! Но нудить здесь нельзя! В случае с Голубом меня сбила с толку и спровоцировала его высокая репутация. «Дядя Миша – это голова!..» – такие оценки я не однажды слышал от станичников. И не раз убеждался в этом сам. И вот я, отдавая должное природному уму и сообразительности собеседника, попросил его поразмышлять о причинах разрушения былой деревенской социально-психологической атмосферы, когда взаимопомощь и поддержка были явлением обычным и необходимым – прежде всего ради сохранения и выживания общинных социальных порядков. Помню даже, я что-то теоретически объяснял Михаилу Голубу, демонстрируя свою ученость, привлекая, например, понятие Фердинанда Тённиса «Gemeinschaft». Молча, почтительно – при этом в его черных глазах то и дело проблескивала ирония, и я ощущал себя подростком – меня выслушав, Михаил Григорьевич махнул рукой и предложил: «А хочешь, я всю твою теорию перескажу по своим понятиям? Ты спрашиваешь про отношения? Ось, – погляди в окошко. Видишь – сосед на грядке возится. Какие с соседом в деревне отношения должны быть? Правильно – хорошие. В деревне сосед – это как семья. Есть такой закон. Но это сосед мой – это вражина! Завидущая тварь! А почему? Тут одним словом не скажешь. Так что давай я тебе за всю свою родню и за друзей просто побалакаю. Ты ж ко мне за этим пришел!..» Чем интересны и поучительны дискурсивные практики Михаила Голуба? Как уже сказано – это типичный крестьянский взгляд на вещи. В нем можно разглядеть все те характеристики, которые так или иначе были присущи нарративам «отцов». Но начинают быть отчетливо заметными и те годовые кольца, которые отросли уже в новое время, рельефно отложились в биографиях крестьянских «детей». Прежде всего появляется и укрепляется небывалая прежде профессионально-трудовая комбинированность, свойственная новому крестьянскому поколению. Оставаясь владельцем личного подсобного хозяйства, половину времени уделяя собственной скотине и приусадебной грядке, мой собеседник овладел профессией газопромыслового эксплуатационника. Таким образом, вырастает и расширяется его технологическая «искушенность». Умножается количество и увеличивается сложность социальных связей и социальных практик. И эти обстоятельства не могут не отразиться на дискурсивных практиках современных крестьян. Обобщения и оценки вплетены в разноцветную ткань родственно-дружеской саги М. Голуба, как правило, незаметно и органически. Если они и выскакивают, возникают, облекаются в четкую формулу, то вполне спонтанно. Они не выглядят как специально вытканные участки и сплетения, композиционно окаймляющие прихотливое полотно фактов, происшествий, случаев и картин. Скорее, это – некие самодельные подпорки сущего, его кустарная прочностная обвязка, его подручная арматура. Выводы и оценки, формулируемые рассказчиком, вовсе не являются некими специальными теоретическими конструкциями. Они и не к лицу рассказчику, – его посвоему складному и непротиворечивому дискурсу. Они как колья, на которые навит деревенский ивовый плетень, – их и не видно, но без них изгородь упадет от малейшего ветерка. Вот на что похожи обобщения, выводы и оценки в живописных биографических композициях Михаила Григорьевича Голуба. Продолжая оставаться «бегущей строкой» и «панорамой» повседневности, они начинают набирать, обретать и утаптывать в своих пластах и массивах небывалый прежде лексикон и, что особенно важно, синтаксис. Оставаясь безоценочными и «былинно-объективистскими», они – самим своим строением, комбинацией подробностей, лексическими акцентами, авторским сопряжением или разделением тех или иных живых картин и впечатлений бытия – формируют некий протоанализ, некую квазитеорию и парасоциологию прихотливого течения событий их повседневной жизни. Оценки и выводы, прежде наглухо запрятанные в семантических глубинах «отцовских» дискурсивных практик, теперь начинают то и дело всплывать и приближаться – пока что в своих неясных очертаниях – к нарративной поверхности устных повествований новых крестьян. Помните? – «и не стало тех прежних клубков жизни…» Каков Голуб!