Завершающий фрагмент интересен содержащейся в нем пробой обобщения: рассказчица, начав отвечать на мой вопрос о налогах, неосознанно пытается выстроить собственную, незамысловатую, дискурсивно элементарную, выбеленную картинку крестьянских представлений о власти. Эта картинка очень напоминает карандашные детские каракули – в ней заметна и произвольность масштабов, и уравнивающее сочетание основного и побочного, и крупнота ближайших планов («иха» – т. е. хозяйская, но вмиг «осиротевшая», чтобы не платить на нее налога – «овца»), и туманная неразличимость политического горизонта (непонятные сталинские «вреды»). Однако в этом, риторически коряво уложенном мире, понемногу разворачивается дискурс включенного присутствия, дискурс неуклюжего, но прочного захвата базовых обстоятельств бытия. Ситкина говорит дело. Исследователь социально-экономической истории российского крестьянства сможет по достоинству оценить то, как лаконично, в двух-трех деталях передан в рассказе аромат брежневской эпохи с ее удивительной, пуритански-дисциплинированной разудалостью – «все было: и тряпки, и еда, и все..». Кстати, в архиве Шанинского проекта есть запись нарратива сельской женщины из Тамбовской области, – здесь уже не скупо, а буквально в пиршественном размахе воссоздано это время:
«…При Брежневе мы дыхнули. И мяса, не так как сейчас – тарелочка, а чашка! Таз эмалированный, гора! Муж возил директора совхоза – и овцу привезет. И если деньжонок у нас нет, крах – он идет и под отчет выписывает. Директор всегда подпишет на триста-четыреста рублей. Богато мы никогда не жили, но по-человечески хоть поели, поспали. Сталин умер, как мы плакали! Мы думали, что жизнь кончается. Брежнев – вот о ком плакать надо было! Палками колбаса!.. А сейчас дети и вкус ее забыли. А гулянки какие были! Организации гуляли. Выйдешь – отсель гармонь, песняка давят, отседа – тоже гармонь, песняка орут! Контора гуляет, райсоюз гуляет, райисполком гуляет, райком гуляет, да ты чего! Совхоз гуляет! А еще чегой-то его обосрали, Брежнева?! Дедушка Лёнька делал хорошо!» (Покрово-Марфино Тамбовской области. Афонина.)
Несмотря на разницу в степени феноменологической накачанности, эти высказывания двух деревенских женщин сущностно однородны. Они дискурсивно схватывают, заграбастывают мир, в котором пребывают, причем действуют с размашистой небрежностью, не занимаясь разборкой, а принимая этот мир целиком. Историк крестьянства заметит и то, как Ирина Ситкина дискурсивно пригвоздит резкий поворот ее жизни в 1990-х годах – «перемешалось все и готово дело!..» В глубине этой, казалось бы, неразборчивой приблизительности мелькает уверенный жест мгновенного узнавания и одновременно вынужденного смирения. Это то самое «покорение», о чем Ирина Кирилловна говорила выше. Есть в этом отрывке и вторая проба обобщения, внутренне увязанная с кондициями ежедневного семейного хозяйствования Ситкиной. Рассказывая о порядках жизни в удаленных хуторах усть-медведицкого куста, она говорит: «Мы-то считаем, что там, как-то, открытая жизнь…» О чем речь? Что это за «открытая жизнь»? Тут, кажется, налицо своеобразный эвфемизм. Ведь на хуторах, наоборот, жизнь как раз закрытая, упрятанная, относительно свободная от начальственного и милицейского догляда. На Рогачеве-хуторе укрылась крохотная крестьянская империя: «свой ток, свиньи и скотина…» И эта связная, работающая в тишине хуторского хозяйственного и социального сговора, цепь буквально животворит, кормит и обеспечивает рогачевцев. Поэтому «открытость» мыслится Ириной Ситкиной здесь, конечно, как спектр возможностей, позволяющих вволю выкормить живность, присваивая часть зернового урожая с тока. Удивительная точность! И тут же – непривычно складный, неоднократно, видимо, повторенный, рассказ о собственных практиках пополнения кормовых запасов. («Да вот, видишь, чего я делаю, – сметаю с земли». – «Ну, сметай чище…») Этот мимолетный разговор с властью (а участковый на мотоцикле – вполне повелительная для деревни фигура) ясно показывает, как работает один из тех многочисленных инструментов, которые я называю «орудиями слабых»[35]. Присвоить бросовое, подобрать с земли, прихватить бесхозное, «в хозяйстве все сгодится», «сойдет для сельской местности» – вот кванты повседневной хозяйственной возни, так или иначе конвертирующиеся в поступок, в слово, складывающиеся в дискурс крестьянской житейской ловкости и попутного выхватывания. В отличие от городских потребительских практик, правила которых излагаются обычно в «инструкциях по применению», дискурс крестьянской повседневности орудует скорее не словом, а показом. Тыканьем в предмет или процесс. А если и прибегает к слову, то оно не инструктирует, не раскладывает по полкам, а сводится к лаконичному наказу «примечай», «смотри в оба», «доглядывай». Повторим: крестьянин умудрен и незатейливо искусен. Он постоянно видит океан фактов, впитывает их сигналы и ловко приспосабливается к их меняющейся конфигурации, предвидя такую их перемену. Это в полной мере относится и к дискурсу крестьянской повседневности Ирины Ситкиной, – к этой медленной, порой останавливающейся, неграциозной и неспешной, но вполне основательной речевой поступи, позволяющей внимательно оглядеть, учесть и приспособиться к возможным благотворным просветам и обескураживающим срывам в устроении окружного крестьянского мира.
* * *
Кратко подытожу общее впечатление от крестьянской жизненной повести, рассказанной Ириной Кирилловной Ситкиной. Мне представляется, что подобного рода речевой массив – это подлинная классика крестьянского дискурсивного жанра, драгоценный и редкий образец дискурсивных практик, всецело приписанных к поколению крестьянских «отцов». Он первороден и оригинален именно как органическая «разговорная машина», произведенная в корневом крестьянском социуме. По сравнению с разговорами, записанными деревенских усадьбах Ивана Васильевича Цаплина и Любови Ивановны Шишкиной (и еще со многими другими записями, хранящимися в экспедиционном архиве), – разговорами, которые можно рассматривать в качестве неких выстроенных, иногда даже близких к литературным, текстов, – повествование Ирины Кирилловны Ситкиной является примером нелогичного, сбивчивого, спонтанно разворачивающегося, непредсказуемого, порой рваного и скачущего, но, безусловно, понятного и по-своему выразительного нарративного потока, который впечатляет и даже, что называется, «достает». Который несколько ошеломляет именно своей наивностью, элементарностью и, что самое важное, какой-то исчерпывающей жизненной полнотой. За скудной церковно-приходской грамматикой мощно ворочается и грозно поднимается сама жизнь. Действительно, – пропуски семантических согласований и логических связок, пренебрежение служебным пояснительным синтаксисом, фрагментарность и обрывочность – все это удивительным образом не препятствует восприятию и пониманию, не затрудняет и не осложняет его. Напротив, – эти провалы как раз и сообщают восприятию ощутимую, порой жутковатую бытийную глубину. Этот не рассуждающий, а, хоть и отрывистый, но панорамный, объемный, упорно – и в говорении, и в умолкании – воспроизводящий различные происшествия и обстоятельства, дискурс способен, ничего не объясняя, не истолковывая и не итожа, наполнить сознание некой неизбывной бытийной мудростью. Простейшей и фундаментальнейшей. Напомню для иллюстрации этой мысли маленький, уже читанный нами, фрагмент дискурса Ирины Кирилловны Ситкиной: «Даю людям, а оно все остается… Страсть и все!.. Пришел один мужчина, и чего-то… Под полкой стоить кастрюля с яйцами, а там было девять яиц. Он говорит: «Тетя! Ой!.. Ну, – яиц у нас нету, а я хочу. Давай, я их заберу…» Я говорю: «Бери». Он взял эти девять яиц. А я пошла да десять яиц сняла. Я говорю: «Вот и все…» Вот, такая вот жизнь идеть у нас, вот, все время. Как вот господь. Хоть говорят – нету, но он есть…» Попробуйте прочесть это вслух – и чтобы кто-то посторонний это выслушал. А потом спросите у него – что это было? О чем рассказывала женщина? Наверняка, затеется разговор о провидении, о доброте, о самоотверженности, о жертвенности. Но все это будет лишь изложением, рациональной трансформацией, а в конечном счете – искажением первоначальной синкретичности подобных дискурсивных практик. А ведь именно в ее рамках высказывается и выражает себя неподдельный, захвативший глубину исторического времени, натуральный крестьянский социум. Такой, какого в современной деревне уже вряд ли – в его развернутой полноте и феноменологической разноцветности – можно сыскать.