Грасс – грач. Он и ходит-то важно, вразвалочку, склонив голову набок, как эта важная птица, когда она, едва поспевая за трактором, кося глазом, цепляет из свежей черноземной борозды блеснувшего жука или дождевого червя.
Он уверен в себе, несуетлив, полон тяжелого мужского обаяния, обстоятелен. Даже галантные забавы он вставляет в расписание наравне с работой и приемом пищи. «Два часа секса, с четырех до шести», – деловито бормочет. Вокруг него лежит инструментарий графика – граверные иглы, медные доски, грифели, скальпель, лупа. Он профессиональный художник и скульптор. Восемь лет назад он подарил мне свою грибную серию, резанную на меди, где идут войны грибов, справляются свадьбы грибов, где скрупулезно прорисованы эти колдовские эротические пузыри земли, гениталии, грибы-мужчины, грибы-женщины. Теперь он взялся за людские особи.
Он занимает меня разговором, рассказывает о сыновьях своих, как уже перестал их понимать, как они подались в натуральное хозяйство, сами своими руками построив ферму, как стали «зелеными», потеряв интерес к продажным политикам.
Сам Грасс ясно видит катастрофичность мира.
Последний раз мы виделись с ним в Праге. Церемонию получения премии Грасс использовал для политического, вернее, нравственного скандала. Он, житель Германии, прибывший из Берлина, обрушился на внешнюю политику ФРГ. Он громил экспансионизм, говорил, что немцы захватывают Чехию, как раньше это делал СССР. Скандал был страшный. Немецкий посол не пришел. Президент Вацлав Гавел был в шоке. Для меня, свидетеля «пражской весны», Чехия остается личной болью.
На днях мне позвонил Леонид Почивалов, старый журналистский волк: «Андрей, ты знаешь, в этом году годовщина ввода танков в Чехословакию. Мы все помним твое: “Пой, Георгий…” Напиши нам историю этого стихотворения».
Те дни даже тяжело вспоминать.
Август 1968 года застал меня в Болгарии на Золотых Песках. Дома у меня лежало приглашение на сентябрь в Прагу, подписанное президентом ПЕН-клуба Гольдштюкером, одним из дирижеров «пражской весны».
Был шок от вторжения советских танков. Я не знал деталей, не знал, что подпольные чешские радиостанции окликали нас, русских поэтов, по именам, взывая к помощи, но надежда рухнула.
Болгарские войска входили в число оккупантов. За полночь мы засиделись на вилле Георгия Гяурова, легендарного баса. Шло застолье. Другой Георгий, Джагаров, поэт, бывший партизан, затянул песню о янычарах.
Янычары – это дети, привезенные на чужбину и ставшие турецкими солдатами, которых потом посылали на усмирение своей родины.
Боже мой, ведь это мы – янычары. «Я – янычар», – отзывалось во мне. Славянские солдаты топтали славянскую Прагу.
Я вышел в сад и написал стихи:
Пой, Георгий, прошлое болит.
На иконах конская моча.
В янычары отняли мальца,
Он вернется – Родину спалит.
Мы с тобой, Георгий, держим стол.
Но в глазах – столетия горят.
Братия насилуют сестер.
И никто не знает, кто чей брат.
И никто не знает, кто чей сын,
Материнский вырезав живот.
Под какой из вражеских личин
Не свои ль сжигаю алтари?
Где чужие, можем различать,
Но не понимаем – где свои…
Мама, плюнешь в очи палача…
Я прочитал эти стихи Джагарову. Тот усмехнулся темной усмешкой. Через неделю стихотворение это было опубликовано в болгарской газете «Литературный фронт». Болгарские идеологи не решились цензуровать советского поэта, а может быть, и сами сочувствовали стихам. Насколько я знаю, это был единственный подобный отклик в прессе соцстран. Конечно, в нашей прессе их не опубликовали. Мой американский переводчик Билл Смит напечатал их с комментарием: «Ни у кого и сомнений не вызывает, что под янычарами подразумевается советская оккупация Чехословакии».
Но до сих пор мне стыдно приезжать в Прагу, будто все смотрят на меня как на оккупанта. Когда Вацлава Гавела выпустили из тюрьмы, мне первому удалось дозвониться до него и поздравить. Он по телефону вспомнил, как студентом слушал меня в пражском кафе. Все это так. Но совесть мучит…
Может быть, морщины на портрете, рисуемом Гюнтером Грассом, имеют и чешское происхождение?
Это все происходит в мексиканском городке Морелио, где шумит табором фестиваль поэтов, где Гюнтер Грасс – поэт, где грунт – красный, а на зеленых мясистых листьях кактуса местными подростками нацарапаны известные формулы типа наших «Оля+Толя», написанных на заборах. Кактусы стремительно растут, надписи разрастаются до гигантских.
Каков он, поэт Грасс? Прозаические книги фаршированы стихами. Вернее, стихи, как графические заставки, расположены на страницах среди прозы. Стих его сжат, плотен, графичен. В нем нет ничего от лукавого, от фальшивой сентиментальности или мистики. Это очень мужские стихи. Они зрительны, их видишь.
Грасс – глаз. Его стихи – саркастическая геральдика, графические эмблемы времени. Он рисует не только лебедя времени, но и его крысу. Он прошел школу немецкого экспрессионизма.
Сидя на сцене за его набыченной квадратной спиной и торчащим из-за щеки усом, я слушал, как Грасс неторопливо и буднично читал свою «Аннабел Ли».
«Аннабел Ли? Не ослышались ли мы?» Это было нашим паролем.
Вы помните, конечно, читатель, это классическое стихотворение «безумного Эдгара».
Оно было первым из англоязычных стихов, заученных мной наизусть. Думаю, что каждый из прикасавшихся к английскому пробовал его переводить. Но таинство его музыки неуловимо.
Это было у моря.
Берег вымело набело.
Эти воды и годы прошли.
Но жила-была девушка,
не пойму, кем она была?
Ее звали Аннабел Ли, —
гласит приблизительный перевод. Вроде ничего особенного, но магическая власть есть в этом раскачивающемся ритме английского. Он завораживает. Это самое магнетичное из стихотворений. Оно волновало не одно поколение российских поэтов. «Это было у моря, где волна бирюзова», – вторил его мелодии влюбчивый Северянин. Погребальную мелодию услышал в стихах Сергей Рахманинов, написав свои «Колокола» на текст Эдгара По в переводе Бальмонта. Может быть, это была ностальгическая музыка гибнущих цивилизаций, умирающей культуры гибнущего века?
Даже у Блока в гениальном его «В ресторане» чудится этот отзвук:
Никогда не забуду (он был или не был…)
(Аннабел Ли… Аннабел Ли)
Золотого, как небо, аи…
Но из глуби зеркал ты мне взоры бросала
И, бросая, кричала: «Лови!..»
«Аннабел Ли, Аннабел Ли» – как бы прорывается сквозь надрывную ресторанную музыку начала века.