На камине стояло ленточное фото моего чтения на стадионе, наверное, специально поставленное к приходу гостя. Хозяин поделился со мной идеей организовать остров интеллектуалов, где бы мировая интеллектуальная элита мыслила, купалась, дискутировала. Ну, месяц или два. «Так меня и отпустят туда», – думал я, но восхищался. Гордостью Фельтринелли был архив революционной мысли с письмами Маркса и Бакунина. Потом я туда добавил кусок деревянного переплета окна, на который глядела царская семья во время расстрела в екатеринбургском подвале. Я выломал этот переплет, перед тем как подвал взорвали.
О «Живаго» он много не говорил. Только раз удивленно и брезгливо усы поморщились, рассказав, как Сурков, «эта гиена в сиропе», приезжал якобы от Пастернака и требовал от его имени остановить печатание. Подозревал ли он, романтично влюбленный в социализм, что «Доктор Живаго» станет главной идейной пробоиной, от которой потонет Советская империя?
Под давлением Хрущева он перестал быть членом Итальянской компартии, пошел левее, стал субсидировать европейский терроризм и «Красные бригады». Вот чем обернулись близорукие антилитературные интриги наших властей.
Из десятка моих предложенных названий для книги он выбрал «Скриво коме амо» («Пишу, как люблю»).
Ангел палаццо, Инга, тогда носила оранжевые одежды, шикарно скроенные из дешевых тканей. Как сумасшедший световой зайчик поставангарда, она озаряла дом. Ее энергетика электризовала интерьеры. Дверные ручки искрило при прикосновении к ней… На подушечках ее пальцев остались скользкие шрамы – следы детства, обмороженного в Альпах.
Голова моя шла кругом. Сегодня я со стыдом вспоминаю купеческие безумства тех дней, когда я сжигал фельтринеллиевский гонорар. У меня была только неделя. Эренбург, боясь прослушки телефона, вывел меня из отеля на улицу: «Что вы, с ума сошли? Ведь вам придется возвращаться! Вы знаете, что в Москве вам готовится?!» Меня вусмерть поили. Уезжая из отеля, я забыл в беспамятстве работу Пикассо, подаренную им мне. Я вспомнил о ней в самолете.
В Москве мне было не до Пикассо.
Расплата потрясала надо мной кулаками сбесившегося Хрущева.
Читал ли вождь в моем досье о преступных отношениях с Фельтринелли? Не знаю. В погромных статьях это не упоминалось. Может быть, именно потому, что это могло быть одной из главных причин. Хотя кто их поймет?
Спасаясь от травли, я скрылся в Прибалтике, на берегу речушки Лиелупе, наивно полагая, что меня там не найдут. Больше часа я лежал в лесу, глядя в небо, закинув руки за голову.
Когда очнулся, я увидел над собой сухую ветку, по ней на фоне синего неба медленно передвигался крохотный темный силуэтик. Я узнал его. Это был «гусеница-землемер». Он шел по небу, выгибая спину. Помедлил.
Потом скрылся за горизонтом.
Заложник надежды
Зайчик солнечный, к нам влетевший,
С кличкой «Горби»,
Кто он был? Заложник надежды
В мире скорби.
Распадалась супердержава.
Бум в Европе.
И надежда его лежала
В белом гробе.
Для толпы он – чужой, нездешний,
«Чертик в колбе».
Но он лишь – заложник надежды
В мире скорби.
Эти строки я набросал перед тем, как написать обещанную статью. Валентин Толстых извелся, собирая юбилейный сборник: «Андрей, имей совесть! Я уже двадцать пять раз тебе звонил, может быть, ты не хочешь? Киссинджер давно написал. Вас только двое осталось. А он одиннадцатого сентября на митинге соцпартии Германии твои стихи цитировал… А ты…»
Дело было не в этом.
Действительно, впервые я увидел Михаила Горбачева на каком-то приеме – светлое пятно его головы скользило между черных пиджачных групп, подобно светящемуся зайчику. Люди вокруг него озарялись. Чья рука, баловства ли ради, запустила в наш сумрак этот блуждающий отсвет?..
Молодой лидер с сильным биополем, заряженный людскими чаяниями, он отменил цензуру, ввел гласность в нашей безмолвной стране. Он стал воплощением наших гражданских надежд. И как всякие надежды – несбывшихся.
Он самолично, в отличие от всех предшествующих вождей, прочитал до конца «Бесов» Достоевского. Он ценил поэзию, как и другие лидеры его команды, прежде всего Анатолий Лукьянов и Александр Яковлев.
Я не стремился с ним встретиться. У меня уже был опыт близкого общения с одним из генсеков. Но (или это мне казалось) я чувствовал на себе его внимание. То на Политбюро он поддержал мою речь против памятника Черному знамени на въезде в Москву, то в присутствии Артура Миллера цитировал из «Озы». Дважды в жизни я отступил от своего правила не обращаться с просьбами к правящим особам. Будучи председателем Пастернаковской комиссии, упершись в непроходимую бетонно-резиновую бюрократическую стену, я в отчаянии написал ему письмо:
«10 февраля 1990 г. мир будет праздновать 100-летие Б. Пастернака. ЮНЕСКО отмечает эту дату. Время показало, что Б. Пастернак не только крупнейший поэт нашей страны, но и духовный полюс столетия. Этот юбилей будет свидетельством торжества нашей культуры, торжества правды, победы над темными силами, победы конкретной политики перестройки в культуре. В Москве должны собраться крупнейшие деятели культуры мира, среди них нет ни одного, кто бы не чтил Пастернака. И наша страна, и Франция, и США, и Италия, впервые напечатавшая роман “Доктор Живаго”, и Швеция, присудившая поэту премию, одинаково горячо откликнутся на это событие. Безусловно, празднование должно состояться в Большом театре – подобное случается раз в 100 лет. Кроме того, возникает масса проблем: например, Союз писателей СССР недостаточно обладает валютными средствами, чтобы принять такое количество светил мировой культуры… Ввиду срочности и духовной важности события обращаюсь к Вам за содействием.
Заранее благодарный А. Вознесенский».
Я никогда больше не писал писем на высочайшее имя. Только однажды написал Леониду Ильичу Брежневу письмо с просьбой похоронить отца на Новодевичьем. Без его разрешения это сделать было невозможно.
В этом году, в сентябре, удалось наконец поставить памятник на могиле моих родителей. Памятник, спроектированный мною, бережно и точно по проекту осуществлен в мастерской Зураба Церетели.
Низкий поклон Зурабу. Поклон Тариэлу, резчику гранита, Важе, мастерам, отлившим крест, шрифтовикам и рабочим, притащившим трехтонный шар на руках, без крана. Всем спасибо.
Второй раз во время юбилея Шагала, совпавшего с бешеной кампанией травли художника в его родной Белоруссии (как эмигранта, антисоветчика, модерниста и, конечно, сиониста), я написал еще одно письмо ему с просьбой разрешить первую выставку Шагала в Москве, в Музее изобразительных искусств. Александр Яковлев передал ему письмо, и оно сработало.
Я уже рассказал об этих историях еще в то время, когда имя Михаила Горбачева было в угрюмой опале. И сейчас, думаю, не вредно будет все это напомнить.
И когда меня допустили в архив ЦК КПСС прочитать стенограмму речи Хрущева против меня, это тоже было по разрешению Горбачева.
Кстати, во время юбилейного вечера Пастернака в Большом театре я так распределил билеты, что гости – члены Политбюро и правительства сидели не в окружении охраны, а среди людей, в партере – это было впервые в истории нашей страны. Секретарь ЦК по идеологии сидел, окруженный поэтами и диссидентами. Это стало возможным только в новую эпоху.
И совсем недавно не случайно, что именно от него из Фонда Горбачева пришли средства на премию Пастернака в этом году. Благодаря ему стало возможным провести церемонию в Бетховенском зале Большого театра. Прощаясь со мной, Михаил Сергеевич напевал «свеча горела на столе, свеча горела…».