«Гафия выздоровела, ребенка забрала, а вы… То хату не на кого оставить, а может, кота жалко?.. Ромчику третий месяц пошел, отпуск кончается, скоро в школу пойду, а Ярослав мой на заводе целыми днями пропадает. Главным инженером недавно назначили, в доме он редкий гость. Опять к ребенку чужого человека зови, словно у меня родной матери нет…»
Мария энергичным движением сдвинула платок на шею, ее влажные глаза выражали решимость.
— Возьмите, Таврило, чернила и ручку с подоконника, вот вам бумага, и пишите, пожалуйста: в понедельник пускай встречают. Сегодня четверг, как раз успею собраться.
Мяукнул кот на шестке, соскочил на глиняный пол, потерся боками о Мариину ногу.
— Брысь!
Кот посмотрел на нее зелеными глазами и скорбно опустил голову. Только сейчас заметила Мария, что кот уже очень-очень стар.
— Мурка заберите к себе, Таврило. А хату, если хотите, возьмите под конюшню. Плетень свалите и как у себя на подворье.
— Я только что об этом подумал, Мария. Завтра сплав начнется, деньги у меня будут. На рассвете пойду на шлюзы.
К субботе Мария уже собралась в дорогу. Мешки дорожные с разным домашним скарбом лежали на лавке, опустела кровать, оголилась вешалка над печью, только властно смотрел со стены сидевший среди облаков Саваоф да кот подремывал на печи, лежа на старом кожухе.
…В окно увидела Мария Варвару, что живет над речкой. Она вела за руку Гаврилова Василька, хлопчик почему-то плакал. Мария вышла на крыльцо.
— Ты ко мне, Варвара? Заходи, заходи, посиди, поговорим. Потому что завтра меня уже тут не будет. К дочери уезжаю.
— К вам, тетушка, к вам… — Варвара была почему-то встревожена. — Вы ничего не знаете?
— А что случилось? — встрепенулась Мария.
— Вчера Гаврилу деревом придавило на шлюзах.
— Падку! Жив?
— Да жив… Только ногу сильно помяло. Тетушка Мария… Я б Василька к себе взяла, да вы же знаете, у меня шестеро в хате… Пускай он эту ночь у вас переспит, а я в сельсовет пойду. Они хлопца к кому-нибудь пристроят.
Мгновение Мария стояла неподвижно на пороге, потом ступила к мальчику, прижала его к себе, он уткнулся головой в подол ее юбки.
— Варвара, — сказала Мария тихо, — не надо в сельсовет, там своих забот хватает. Вот… бегите лучше на почту в Ославы. Далековато, но вы успеете. И телеграмму моей Анечке дайте… Возьмите этот конверт, тут адрес. Скажите, что приеду, как только Таврило выздоровеет. Пускай еще маленько потерпят. У них там и ясли и садики, а у нас этого пока еще нет…
Старый кот тихо ластился к бабке, спал Василько под старым кожухом, сидела Мария на скамье, опершись на увязанные мешки, и шептала:
— Прости меня, Анечка, что не одна ты у меня. Ой, дочка, среди людей живем. А нам, как видишь, все же легче, чем другим…
ДОМ НА ГОРЕ
Перевод Вадима ВЛАСОВА
Сюда, на эту Лысую гору, выпятившуюся над селом, не доносился извечный шум далекого бора, смешанный с неугомонным журчаньем речки, — тут всегда было тихо, как в запертой церкви; солнечный луч никогда не простреливал раскидистых крон яблонь, обступивших подворье Пантелы, накрывая ветками и крыши домов, — тут всегда было сумрачно. Двор Пантелы стоял чужаком в стороне, окруженный со всех сторон буйным густым садом, не то гордый, не то потаенный, словно предназначенный для ведьминских шабашей, только сквозь листву пробивалась к небу острая спица колодезного журавля и маячила на горизонте, как виселица.
За садом — мертвое поселение предков Пантелы, потому что никто из них не покоился рядом со всеми людьми на кладбище возле деревянной церквушки — другой это был род, другого колена.
— Я тебя, Настя, не держу, мир широк, — часто говорил дочери Пантела. Но это так, лишь бы сказать, потому что знал: Настя его крепко вросла корнями в эту гору. Даже от Юрка отреклась…
Село лежало вдоль речки до самой скалы, под которой свили себе гнездо бывшие кочевые цыгане, а оттуда речка текла уже одиноко и была нежной, тихой, умиротворенной: по ее берегу к Поточыо ежедневно поутру пробиралась в контору лесничества Пантелова Настя — чужой проходила через чужое село, чужой возвращалась на свою, укутанную в молчанье гору, на которую не ходили люди.
Так как-то уж повелось у Пантелы, что никто в селе не был ему нужен. Предкам нужны были, а ему нет. Его предкам покорялись, люди, Пантеле уже не хотели, а равным быть — это как-то не подобало его роду. Прадед разбойничал, на людей с гор смотрел; дед — этот уже с пушкарями на разбойников охотился — тоже с высоты полицейского участка на чернь гордо взирал; отец артельничал на полонине, сын же его, Пантела, простым смертным был, но извечный гонор в нем остался.
Да и на что Пантеле эти люди? В колхоз объединились, пай делят, а у него все свое. Правда, иногда он облюбовывал какую-нибудь вещь у односельчан. Да разве обязательно просить или торговаться? Можно и дождаться — терпеливо, чинно, и, смотришь, сама в руки придет. Вот, например, такой черешни, как у учителя, что на пенсии, ни у кого не было и никто подобной не видал: ягоды коричнево-белые и большие, почти с грецкий орех. Они пользовались бы большим спросом по пятницам на базаре, а у учителя даром пропадают. Одни воробьи от них жиреют. Пробрался как-то Пантела ранней весной к этой черешне, срезал веточку, привил к своей, да не прижилась. А вот помер старый учитель, вдова в город перебралась — не возьмет же черешенку с собой, — так и перекочевало дерево вместе с кубометром прелой земли на гору к Пантеле…
Пантела не гнался за чужим добром. Разве только какая-нибудь мелочь, которую когда-то случайно заприметил, а теперь она валялась без дела: то ли это французский замочек на обвисшей скобе, то ли собачий ошейник, то ли колун, забитый намертво в полено. А когда осенью падали в его саду яблоки и некоторые катились с горы по покатому склону, то Пантела спешил за каждым отдельно, пусть даже до самого низа, и складывал их в мешок — люди видели это и уже не пожимали плечами, Потому что пообвыкли. И еще встречали старика каждую пятницу в городке на рынке с разным хозяйственным товаром: от меда в Деревянных бочонках до выпрямленных на наковальне изношенных лошадиных мундштуков.
А как же иначе, если без людей должен жить? Прадед брал у богачей, как свое, дед у бедноты брал под страхом наказания, отцу пай давали, Пантела же сам должен себе копейку добывать — от собственных яблонь до найденной скобы…
А годы бегут, как быстрые кони, бежит вниз речка через Поточье, убегает молодость от Насти, а сваты все не идут на гору, потому что так уж повелось, что люди к Пантеле не ходят.
Но нет, один все-таки ходил — Юрко. И как любили друг друга с Настей! Да настоял он на своем: не пойдет к покойникам жить, а Настя тоже уперлась: «Никто из нашего рода никуда отсюда не ушел». — «Так ты уйди, ты же молодая, а он пускай себе умирает единоличником». — «Нет, не уйду…»
— Ты себе как хочешь, Настя, я тебя тут не держу, — часто напоминал дочери старик.
Что же держит? Стучат лишь ветры на горе зимой, заметают сад и дом; летом свет из окон не пробьется сквозь гущу зеленой чащи; в конюшне из года в год одиноко жует жвачку коровенка и возятся в хлеву ягнята; под окнами кудрявится огородная мята, которая растирается под ногами и обрызгивает камни завалинки зеленым соком…
Это держит? Или, может, держит страх жить бок о бок с соседями? У них все общее — и поле и беседы, а она не умеет так. Бог его знает, но никто отсюда никуда не ушел — ни живой, ни мертвый.
— Ты иди, Настя, подавайся на сторону, время теперь такое, что дети летят в свет, как семена пихты. Лишь бы на меня не жалилась…
— А почему сюда никто не идет, папа?
Пантела смотрел на дочку — красивая была, но уже отцветает, и Юрко, который уже и спал с нею в риге на чердаке, теперь живет с другой в долине, потому что на гору идти не пожелал…
— Ты сбеги, сбеги вниз, бедняжка, чтобы в девках не поседела, разве я виноват, что от века мы тут, что от века род наш нелюдимый…