Не знаю, когда это произошло, но я полюбил его, и он стал моим другом.
Однажды Хамракул сказал:
— Поедешь со мной в Хумсан.
Это было не приглашение, а утверждение того, что должно совершиться, и как бы в доказательство, что в Хумсане и правда стоит побывать, он показал на силуэт высокой горы, бледно синевшей на горизонте:
— Видишь, орел над Кукъюлем летает… Не веришь, что вижу орла? Поставь меня один раз наводчиком — сам убедишься…
Он несколько раз просил меня об этом, и я самовольно посадил его однажды за калиматор на боевых стрельбах. Тогда произошло чудо: Хамракул с первого же выстрела рассек конус — только клочья розового шелка упали на полигон.
Примчался на газике сам командир полка, послал нас обоих умываться к нашему колодцу у станционного домика: Хамракул получил десятидневный отпуск, я — трехдневное увольнение.
— Вода в сапог поехал! — смеялся и кряхтел Хамракул, умываясь.
…Ясенюк, очевидно, почувствовал, что я, путешествуя по своим следам, приближаюсь к тем, которые волнуют и его; он тронул меня за плечо, сказал:
— Расскажи еще раз поподробнее все, что ты узнал от Асамаака…
И я перешел со своей дороги на последнюю тропку отца Ясенюка.
…Хамракул постучал в калитку, вмурованную в высокий дувал, и мы долго ждали, пока она открылась. К нам вышел, опираясь на костыль, седоголовый человек, похожий на Хамракула, только пониже ростом; увидев сына, он причмокнул языком, удивляясь, наверное, не столько его появлению, как военной форме на нем, потом заковылял впереди нас по тропинке в сад.
Тяжелые от абрикосов и слив ветки сгибались до земли, из виноградных кустов выглядывали медовые гроздья, а через просветы между деревьями виднелись синеватые, поросшие кустами большеголовые холмы, нависавшие друг над другом, как огромные ступеньки к островерхому Кукъюлю. Я засмотрелся на это настоящее, после однообразных и безмолвных песков, чудо, и Асам-ака сказал, улыбаясь:
— А ты откуда будешь?
— Тоже с гор. Карпатских…
— Земляк! — всплеснул руками Асам-ака, уронив костыль. — Земляк! Ваша кровь — моя кровь…
Он закричал что-то по-своему, из дома вышла женщина с младенцем на руках, певучим голосом поздоровалась с Хамракулом, отдала ему запеленатого малыша, а сама засуетилась, вынося в сад тарелки с фруктами и кувшины с вином. Хамракул нянчил младенца и тоже говорил нечто непонятное мне:
— Твоя сестра, в ней тоже ваша кровь.
Асам-ака наливал в пиалы вино и говорил быстро, будто боялся, что его перебьют:
— Ты найди, когда вернешься домой, найди его сына, он говорил, что у него есть сын… Вай, забыл его фамилию… От Тернополя шли мы вместе, а в Карпатах я наступил на мину. Всю одежду сорвало с меня взрывом, только ремень остался на теле, смотрю, а ноги нет… А потом он дал мне кровь, моя чуть не вся вытекла, У него ее много было, он был такой, как мы вместе втроем, и почти вся кровь во мне — его кровь., Асам-ака умолк, пил вино из пиалы, а затем, пристально глядя на нас с Хамракулом, снова заговорил о прошлом:
— Братья? Братья… Вы тут, а мы там были братьями. А может, ты его сын? Нет… Вай-вай, как его звали? Дерево такое крепкое растет у вас — карпатский саксаул… Память стала у меня плохая после контузии. Он говорил всегда: «Меня ни осколок, ни пуля не возьмут, меня разве что прямым попаданием снаряда убьет…»
— Что же с ним случилось? — осторожно спросил я.
Асам-ака схватился за голову обеими руками и закачался. Он долго качался в тоске с боку на бок, а потом сказал:
— Его убило на перевале… прямым попаданием снаряда. Ничего не осталось от него… Найди его сына, скажи, что отцовская кровь и память живут в Чит-кальских горах. Вай-вай… Как его звали? Дерево такое растет у вас…
— Это был отец… — прошептал Ясенюк. — Дерево, как саксаул. Ясень! Это был мой отец — Василь Ясенюк…
За окном вагона промелькнули желтолистые тополя, а дальше зелень пошла гуще, поезд замедлил ход — мы подъезжали к станции, за которой нависали друг над другом головастые холмы, как огромные ступеньки к островерхому Кукъюлю.
Когда-то Хамракул на прощанье сказал мне: «Приедешь — самого лучшего барана зарежу». Мы обещали друг другу обязательно встретиться, и оба не верили в свои обещанья…
И вот идем с болью в душе — я и Ясенюк. Дорога спускается под гору, суживается, становится крутой тропой вьющейся среди дувалов, я узнаю тут каждый поворот, каждый угол. А Ясенюк настороженно присматривается к незнакомым местам, будто хочет поскорее найти след своего отца и взять из него что-то важное и необходимое для своей жизни.
Хамракул даже не вскрикнул, увидев меня, — такие уж уравновешенные и спокойные узбекские пастухи! Мы тихо обнялись, и он пошел впереди, качая головой, в сад, к тому самому месту, где мы когда-то пили вино.
Я смотрел на него, искал перемен в его лице, не знал, с чего начать разговор, но меня опередил Ясенюк:
— Где ваш отец Асам-ака?
Хамракул согнулся, неопределенно развел руками, прошептал:
— Нет уже Асама-ака…
Я увидел, как вздрогнули плечи у Ясенюка, померк взгляд: для меня тропка воспоминаний словно разматывалась, и я сегодня пойду по ней в долгой беседе со старым побратимом, а для Ясенюка окончилась — потерялся след…
Хамракул крикнул в сторону дома, на крыльце появилась девушка в цветастом платке.
— Мухаббат, неси в сад обед — брат приехал, — сказал он и повернул голову ко мне — Младенцем тогда была моя сестра…
Мухаббат подавала на дастархан ароматные блюда и напитки, и когда мы уже сидели, разговаривали, Ясенюк сказал девушке:
— Ты тоже мне сестра…
И ступил в живой отцовский след, на его тропку, сразу продолжившуюся, и конца ей не будет.
НАСТУНЯ
Перевод Вадима ВЛАСОВА
В горах никого не удивляет, если на свадьбе появится чужак. Турист, или ученый-фольклорист, или просто зевака: стой себе, хочешь — танцуй, даже за стол тебя посадят, честь окажут, лишь бы ты был скромен и не учил хозяев и гостей уму-разуму.
Я спустился с Грегота перед вечером, расспросил в Завуялове, где дорога на Брусторы, — там собирался переночевать, и, найдя тропку, поспешил навстречу июльским сумеркам, но вдруг услышал удары бубна и приглушенный ритм дробной коломыйки. Чуть поколебавшись, я свернул на эти звуки, нашел двор, где справляли свадьбу, и вошел в переполненную горницу.
Ох, и играли же музыканты!
Такой музыки я не слышал, должно быть, лет тридцать — со времени Настуниной свадьбы. Музыканты играли, как одержимые. Пальцы цимбалиста метались по струнам так, что даже удивительно было, как в таком бешеном ритме он находит нужную ноту и ни разу не сфальшивит. Я его видел впервые, но он был для меня Дмитром из Химчина. Смычок извлекал из струн надрывную мелодию, от которой обычно неистовствуют в пляске свадебные гости, а молодая плачет. Скрипач притоптывал ногой и раскачивался, будто беспрестанно кланялся людям, и был для меня не кем иным, как Климом Запоточным из моей молодости, которого, наверно, уже и на свете нет. Свирельщика я не знал — его не было у Наступи на свадьбе, а бубниста, что так громко бухал колотушкой в собачью шкуру и рассыпал под обезумевшие от музыки десятки ног дробь коломыек, я назвал про себя Пантелой Бобиком. Все они напомнили мне давнишних химчинских музыкантов.
В просторной горнице стояла пыль столбом, хотя пол был вымыт: курилась скорее не пыль, просто хата была переполнена движениями, горячим дыханием, возгласами, песнями, и сквозь эту сумятицу едва можно было разглядеть молодую и молодого, которые сидели за столом в красном углу, — им потанцевать сегодня по-человечески так и не придется. Только что оттанцевали положенное: она свой последний девичий танец, а он — холостяцкий, и теперь им лишь сидеть и красоваться, потому что свадьба — для гостей, а не для молодых.