— Мне трудно поверить, — сказала она, — что однажды может произойти нечто подобное. Возможно ли это? Неужели когда-нибудь можно будет сказать: и с этого дня…
По выражению ее лица я видел, что она вновь начинает прислушиваться, больше не может удержаться и слушает. Но я, я-то ничего не слышал, для меня это было невозможно. Я сам был в звуке, который медленно вздымался, вновь спадал легкими скачками. Я прилепился к этому неопределенному, слепому нащупыванию, которое направлялось повсюду и, словно огромное липкое пятно, уже отловленное, уже окруженное паническим отвращением, к своему собственному ужасу все больше и больше выставляло на белый свет свое присутствие. Когда я удостоверился, что, набросившись было на стену, этот шум двинулся толчками в мою сторону, на открытый воздух, я внезапно успокоился. Взял Жанну за запястье.
— Это… это жаба, — категорически заявил я.
Она слегка отшатнулась.
— О чем вы? Что вы сказали? Почему мне об этом говорите?
Она попыталась встать.
— Где она?
Сначала она посмотрела на меня легкомысленно, потом ее взгляд впился мне в лицо — в мое лицо, не в меня. Она оставалась в напряжении, с подозрением изучала его черты. Возможно, сделала беглое движение, заглянув под кровать, но это произошло так быстро, что она уже вновь не сводила глаз с моего лица, все с тем же беспокойством и подозрительностью. «Знать бы, — сказала она, — что с вами станется». Она отбросила плащ. Я услышал, как слегка шуршит материя, и когда она пошла поплотнее прикрыть дверь, за ней уже тянулись ночные звуки. Вернувшись, она провела рукой по столу, смахнула с него все обратно в корзину. Подняв руки, поставила ее на небольшую полочку возле лампы.
— Прилягу, — пробормотала она, — мне нужно поспать.
Я прижался к стене. Она набросила на нас одеяло, вытянулась и больше не шевелилась.
— Моя радость слишком велика, — произнесла она в темноте. — Придется бороться, если я не хочу, чтобы она меня захлестнула. Днем вещи сохраняют свой облик. Но ночью тебя тянет выстроить тысячу планов, собраться с новыми мыслями. — Ее голос на мгновение заколебался. — Я чудовищно устала. — И она погрузилась в молчание.
Я немного замерз, я подтянул одеяло и прижался к стене. Мгновение-другое я думал, что поборол-таки холод, но тут же начал дрожать. Озноб шел издалека, из разных точек комнаты, он обращал меня в беспорядочную дрожь и уходил прочь, меня не оставляя, будоража пространство все дальше и дальше. В мир озноба проник и ее голос.
— Никогда меня не оставляйте, — сказала она. — Я не просила, чтобы вы явились, но теперь… — Она придвинулась и грубо меня пихнула. — Знаю, рано или поздно придется искупить то, что я сделала. Какая разница. Я дала вам ваше имя, я одна его знаю.
Ее голос вибрировал с таким напряжением, что мне показалось, будто это зовут снаружи.
— Что происходит, — сказал я, — в чем дело?
Мой голос прозвучал резко и хрипло. Она, в свою очередь, выпрямилась, и мы замерли в неподвижности. «Какая жалкая история», — тихо сказала она. Еще немного подождала и забралась под одеяло.
Чуть погодя я почувствовал, что опускаюсь в ледяную дыру; я привстал — казалось, темнота что-то скрывает. Моя рука осторожно двинулась по стене, но, хотя и, продвигаясь, не встречала ничего надежного и действовала вслепую, бессильно, уже не вела себя больше в кромешной тьме как рука. Внезапно я понял, что она встала раньше. Вспомнил стук в дверь, содрогание матраса, когда с него соскальзывало в пустоту тело. Я медленно разыскивал свои сандалии и уже вставал на ноги, когда мои ступни скрючились, оказались жестче, холоднее стали. Я взял их в руки, они чудовищно съежились. Я тер их, отогревал; мало-помалу возвращаясь к жизни, они повлекли меня через комнату, неспешно огибая по пути встречные предметы. Я остановился перед столом. Вернулся к кровати и протянул руку, мои пальцы сняли с полки небольшую коробку, вынули и подняли лампу. Та зажглась тусклым светом. Я остался в неподвижности, держа ее вплотную к себе; исходящая из нее холодная пелена была также и ловушкой. Я быстро нагнул-ся, поставил лампу на пол и бросился ничком рядом с кроватью, застряв ступнями под табуреткой. Я видел перед собой пустое пространство, выщербленное в темноте словно цементный склеп с грубыми срезами. Я не отводил глаз, я оставался прикованным, будто свинцом придавленным к этому месту. Оно виделось мне пустым, голым, лишенным глубины, с четко прочерченными, резкими контурами. И однако, если такое возможно, одна из сторон этого вместилища, со стороны кровати, была не столь четкой, как другие, — она, очерченная вялой линией, закруглялась, словно профиль другой тени… и, боже, эта тень шевелилась, слегка колебалась, расширялась. Я нырнул и безумным движением отдернул лампу подальше. Тут же раздался треск, начало вкрадчиво разверзаться зияние. С жутким размахом гул плещущей в сосуде тяжелой воды разнесся за все пределы, раскатился, ударил в стену. Я видел, как приподнялась кровать, масса окружавших ее вещей и даже сама темнота покачнулись под исполинским, слепым напором, способным осилить любые препятствия; я видел, как этот напор возрастает, с животной силой оборачивается против вещей, о которых он ничего не знал. И вдруг — кто меня подтолкнул? — мне удалось сдвинуться и отбросить лампу на старое место. И сразу тишина. Странная, потрясенная тишина: пустая и потрясенная; и затем, спустя долгое время, как будто эта пустота была отражением, все начало слегка оседать, это оседание продлилось, потом потянулось не прерываясь, медленное и огромное, бесконечное, длясь безо всякой меры, настолько, что мне захотелось было его прервать, длясь до тех пор, пока все, что было сделано, не оказалось полностью уничтожено, полностью сведено на нет отречением, которое со своей стороны казалось презрительным и угрожающим отказом не только от собственных действий, но и от своего существования, так что в какой-то момент я был вынужден признать, что ничего больше не было: все вновь стало таким же, как и раньше.
Как и раньше, я не сводил глаз с кромки светлой зоны. Лампа, как и раньше, испускала все тот же ясный и спокойный свет. Позади, как и раньше, все хранило безмолвие. Ничего не произошло. Я не мог этого вынести. Я встал, вступил в пелену света. Я пронизывал пространство. В безумном движении по нему пробегал. Потом захотел было вернуться назад, но мое тело не двигалось. Я попытался отвести взгляд, но тут же совсем рядом со мной, настолько близко, что от этого могло помутиться в голове, раздался негромкий щелчок, словно началось неторопливое сглатывание, проступил след, возникло смутное бурление, которое стягивалось из всех точек бескрайности и за одно мгновение достигло бессмысленной силы, вздыбясь отталкивающим скачком, наскоком чего-то материального, застывшим в неподвижности своего существования. Я был уверен, что все это падет на меня. У меня запрокинулась голова. На груди я ощутил гнет пузыря, который после грубого столкновения распростерся, с удобством приклеился к моей одежде, пока руки отмахивались и бились в пустоте. Я пытался стряхнуть его с себя, но груз был непомерен, я не мог дышать, он походил на плотную опухоль, которая уже смешалась с моей жизнью. Должно быть, я раскрыл рот, норовя поймать немного воздуха. Воздуха не было, рот судорожно его призывал, все было жирным и вязким. Я корчился в приступе отвращения и, пытаясь отыскать свободный путь наружу, почувствовал, как колеблется пространство; я рухнул, наполовину на землю, наполовину на кровать.
Я перевернулся, мое тело повернулось вокруг себя. Следуя за миганием лампы, я перевел взгляд на зеленоватую, неподвижную, всю на свету, массу; мои глаза смотрели на нее, сами того не замечая, скользили над земляной насыпью, сглаженной при падении и иссеченной трещинами; горка была примерно того же цвета, что и пол: компактная и разверстая кучка — дыра. Но когда я сделал движение, словно для того, чтобы обследовать рукой то, что видел, пальцы вмиг сошли с ума, скрючиваясь, расслабляясь, выворачиваясь; я задыхался, я кусал себе кожу, я смотрел поверх руки зачарованными и испуганными глазами. Она же совершенно не двигалась, неподвижно покоясь на полу, она пребывала там, я ее видел, всю целиком, а не просто образ, как изнутри, так и снаружи, я видел, как что-то течет, затвердевает, снова течет, и ничто при этом не шелохнулось, каждое движение оборачивалось абсолютным оцепенением, все эти борозды, наросты, сама поверхность стылой грязи оказывалась ее обвалившейся внутренностью, ее землистое нагромождение — бесформенной внешностью; все это нигде не начиналось, нигде не кончалось, одинаково воспринималось с любой стороны, и едва различимая форма сплющивалась, опадала месивом, из которого глазам уже не дано было выбраться.