Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я не мог на него смотреть — и, однако, знал, что теперь или никогда: мой взгляд должен проникнуть в него до дна. Почему он пустил в ход всю свою откровенность, чтобы выставить напоказ то, что в ней было ужаснее всего, чтобы показать, что при всей своей масштабности откровенность эта была отвратительным притворством, а глубочайшее понимание — маской на никогда не показывающем себя лице? Зачем пытаться заставить меня узнать за всеобщим доверием и солидарностью возвращение не имеющего конца предательства, за его собственной благожелательностью — вечную подозрительность? И почему туман его слов, эта рассеянная повсюду пыль, которую не видишь, но которой дышишь, расступался только перед гнусными сценами, историями осведомителей?

— Осведомители? — спросил он.

— Да, полиция, — выдавил я, показывая на свой избитый бок.

— Полиция, — повторил он, вглядываясь в меня с растущим удивлением, своего рода беспокойством, как будто при взгляде на меня впервые осознал, чтó она собой представляет, как будто при виде меня увидел ее с отвратительной стороны, в преступном обличье. — Что вы имеете в виду? Разве она не исчезла? Можно ли ее где-то все еще обнаружить? Не для того ли остаются открытыми тюрьмы, чтобы попавшие туда поддерживали со своим проступком, вынесенным вовне как некая конструкция, лишь невинные отношения, пребывая в неведении о глубине своей виновности; чтобы они могли выйти оттуда примиренными и там, и уже вне стен, за которые попали лишь для того, чтобы обнаружить, что свободны, что внутри сочтенного ими преступлением ничего нет, что они из всего этого выбрались? И может ли кто-то, — добавил он, с озадаченным видом глядя вокруг себя, — быть достаточно близким к полиции, чувствовать себя достаточно с ней слившимся, чтобы зафиксировать вещи с ее точки зрения, бесконечно сдерживать их в качестве отвратительной и насильственной власти, вместо того чтобы дать им включиться во всеобщее движение? Возможно, полиция — как далеко это слово, не из морских ли оно явилось глубин? — да, возможно, она низка для тех, кто смотрит на нее снизу, но, когда у тебя не такое дробное представление об истине, это впечатление преображается, и для того, кто ви-дит все, уже нет больше полиции, она исчезла, она — перевернутый образ, который никогда не виден, но нужен для правоты всего и вся.

— Я уже слышал это оправдание; я его унаследовал. Но я больше не могу брать на себя это наследство. Слишком велико лицемерие. Вы злоупотребили пылью, воздухом больше невозможно дышать.

Он на мгновение задумался.

— Почему вы используете этот оборот, это «вы»? Вы — это кто?

— Это государство, — сказал я, — это вы.

— Осторожней с лицемерием, — сказал он серьезным тоном. Потом наклонился и взял со столика лежавший рядом с письмом об отставке лист бумаги, на котором записывал формулу верности. — Я не собирался обсуждать сего-дня с вами этот вопрос, но мы зашли уже слишком далеко, а лучше не открывать дискуссию каждый день. Не хотите ли подписать это? — Он протянул мне листок.

— Нет, — сказал я и его оттолкнул.

— Почему? Вы не согласны с этой формулировкой?

Я покачал головой.

— Эта формула не имеет никакого значения, — сказал я.

— Вы готовы представить государству свои возражения? Вы чувствуете, что расходитесь с ним во мнениях?

— Я не знаю, не думаю.

— Если вы жаждете реформ, — сказал он с многозначительным видом, — не колеблясь их предлагайте, они нас не пугают. Режимы былых времен могли бояться новых мер, потому что движение к будущему им угрожало. Но нам не приходится опасаться чего-то подобного: мы и есть это будущее, будущее уже совершается, и проясняет его наше существование.

И тут я поддался искушению.

— Вы не думаете, — сказал я ему, — что наш режим окажется подобным другим, что рано или поздно он рухнет? Не думаете, что этот момент, может статься, совсем близок?

Он посмотрел на меня, поднялся на ноги, я вжался в подушки; он наверняка увидел, как я вздрогнул, как попытался защититься, предвидя удар. Он ограничился смехом.

— Подобным другим? — повторил он, тяжеловесно потягиваясь. — Да, возможно; но в качестве истины, которую они предуготовили и которой не знали, в качестве утверждения, которое они искали в своем разрушении. Как он может подойти к концу, — произнес он своим доктринерским тоном, таким раздражающим и таким надоедливым, поскольку своей властностью он был обязан мне, — как он может окончиться, если именно он наделяет смыслом все закончившиеся режимы и если в его отсутствие было бы уже невозможно представить, что может закончиться вообще что бы то ни было? Некоторым образом он сам закончен, он обрел свое завершение, положил конец всему и самому себе. Да, с этой точки зрения вы правы и меня не шокируете: он не слишком-то ассоциируется с идеями смерти, остановки или падения, но именно его стабильность выражает смерть, именно его нескончаемая длительность и есть его падение.

Он немного походил, тихонько поскребывая паркет одной из подошв. Мне подумалось, что в газетах слишком много говорили о покушении на него, чтобы это не было выдумкой.

— Не стоит пускать слова на ветер, — сказал я, — вы не профессор права у себя на кафедре. Вы напрасно погружаетесь в историю и вникаете в нее так глубоко, что все происходящее немедленно превращается для вас в закон. Но я-то вижу этих больных, эти забастовки, волнения на улицах, я не могу закрыть на них глаза; я и сам болен; я знаю, что означает слово «кончиться».

Он обернулся ко мне и улыбнулся.

— Нет, возможно, именно этого-то вы еще и не знаете. Вам необходимы события, вам хотелось бы, чтобы вам не хватало солнца. Мне интересно, о каких это событиях можно сожалеть. Все необходимое для того, чтобы меня просветить, произошло, и если ничего более не происходит, то потому, что ничто из способного произойти ничего не прибавит к той истине, через которую я прохожу. Возможно, будет еще много исторических дат, забастовок, как вы говорите, землетрясений, крушений всякого рода, возможно также, что грядущие годы окажутся совершенно пустыми. Какая мне разница, ибо в счет идет не то, что я в данный момент расхаживаю по вашей комнате или работаю, как мне следовало бы, у себя в кабинете, и не то, что вóйны и революции будут впредь не более и не менее важны, чем мои мелкие каждодневные занятия, — в счет идет, что при каждом своем шаге я могу вспомнить от начала и до конца то полное несчастий и триумфов движение, которое позволяет нам всем сказать последнее слово, оправдывая первое.

— Почему вы теперь так со мной говорите? — спросил я, глядя, как он неспешно расхаживает взад-вперед, слегка шаркая ногой по паркету. — Для чего вы пришли? Решу ли я что-то или не решу, для вас ничего не значит. Вы неподвластны личным чувствам, вы их упразднили; вы не любите меня, я не люблю вас… — Я остановился. А что, если бы здесь оказался мой настоящий отец? Если гробни-ца тоже была всего-навсего фарсом? Нет, он прежде всего покачал бы головой, он бы долго, с доверием смотрел на меня, не сбивая с толку всем этим пустословием; он бы в конце концов взял меня за руку со словами: ну вот, а теперь пошли отсюда! — Луиза, — внезапно позвал я.

— Ваша сестра вышла.

— Меня лихорадит. Она вышла? Когда она вышла?

— Пару минут назад. Она должна уведомить одного из моих коллег, он поспособствует вашему переезду.

— А почему остаетесь вы?

— Я тоже вот-вот уйду.

— А это? — спросил я, показывая бумаги.

— С ними будет так, как вы пожелаете. Государство вынесет постановление согласно вашему решению.

— И если я откажусь?

— Оно запротоколирует ваш отказ.

— А последствия, какими будут последствия, санкции?

— Их не может быть — и их не будет. Вы останетесь на государственной службе, которая использует вас в рамках выбранного вами существования.

— Но я уволился! Я подтверждаю свое письмо.

— Мы этого не забываем. В былые времена были такие, кто, поступив на работу, в приступе болезненного непостоянства уходил с нее и считал себя свободным, поскольку они, как малые придатки, могли елозить внутри своей раковины, ибо не выросли полностью, не доросли до того, чтобы прильнуть к ее стенкам. Потом пришла пора, когда эти отголоски стародавнего духа пресекались, когда те, кто уклонялся от своего дела, шли под суд. Но сегодня о подсудности не идет речи, поскольку никто не уклоняется. Внутреннее и внешнее соответствуют друг другу, самые интимные решения сразу же включаются в общественно полезные формы, от которых они неотделимы.

33
{"b":"862147","o":1}