Если взглянуть на ситуацию с правильной стороны, все, что я говорила Эйстейну, как себя вела с ним, все это обман. Все подобие семейной жизни. Я притворялась, что мне нравится строить из лего с Ульриком, а на самом деле мне совсем это не нравилось, это было ужасно скучно. Мне не нравилось стоять у плиты и готовить омлет на ужин, и варить какао, взбивать какао-порошок с молоком. Я хотела отправиться в Копенгаген и Париж с Руаром и ходить там по ресторанам.
Эйстейн вскрывает упаковку сосисок и ставит сковородку на плиту. На стене в коридоре висит фотография, где он снят в спортивной куртке на лыжне. Мне тоже нравится ходить на лыжах, в принципе и я могла бы кататься вместе с ним, но его снисходительное лицо на снимке говорит о том, что этот человек готов пойти на уступки. Скорее всего, он снизил бы темп ради меня. И когда он спросил меня, люблю ли я ходить на лыжах, я почувствовала себя загнанной в угол, разоблаченной, словно я выдаю себя за кого-то другого.
Шипение масла на сковородке и запах жареных сосисок. Ульрик сидит за кухонным столом и делает уроки, он неправильно держит карандаш, но Эйстейн устал поправлять его. Я подхожу к нему и спрашиваю, какое задание он выполняет.
— Пишу существительные, — отвечает он. — Это то же, что предметы, и мы должны их и нарисовать тоже.
И я смотрю на предметы, которые Ульрик нарисовал цветными карандашами, простые и схематичные рисунки с подписанными внизу словами: «машина», «ракета», «ковбой» и «пистолет».
— Я хуже всех в классе, — произносит Ульрик и смотрит сначала на Эйстейна, а потом на меня. И по его голосу совершенно непонятно, что он чувствует, каково это — быть самым слабым учеником в классе.
— Ну, кто-то же должен быть таким, — говорит Эйстейн. Он перекладывает сосиски на блюдо.
Меня сбивает с толку, что от Эйстейна и Ульрика одинаково пахнет — это запах стирального порошка, который использует Эйстейн, запахи еды, которыми они оба пропитались, потому что на кухне нет вытяжки. Но это еще и мужской запах Эйстейна и детский Ульрика, которые проникают друг в друга, так что к запаху маленького мальчика примешивается запах взрослого мужчины — его бороды, и пота, и леса, а от Эйстейна начинает пахнуть ребенком — тресковой икрой, молоком и несвежими трусами.
— Я плохо читаю, — сказал как-то Ульрик, когда только пошел в школу. — И писать буквы у меня не получается, у всех получается, а у меня нет.
А на самые простые примеры устного счета, что-то вроде «двенадцать минус девять», он отвечал: «Не знаю, понятия не имею».
В школьном спектакле Ульрику досталась незначительная роль — он там, так сказать, статист. Эйстейн обычно говорит: «Все не могут быть лучшими во всем». Но не похоже, чтобы у Ульрика были способности хоть к чему-то, чтобы он умел собраться с мыслями. У него нет драйва, он лишен такого внутреннего моторчика. Иногда мне кажется, что я, с одной стороны, его понимаю. Иногда он неуклюже прижимается ко мне, чтобы я его приласкала. Он просто маленький человек, у которого впереди огромная жизнь, и ему необходимо верить в то, что все будет хорошо, и я чувствую свою ответственность за эту веру.
Когда однажды мы были на даче — все, за исключением Элизы, — папа захотел подняться с Халвором в горы. Мне было около двенадцати. Но Халвор заартачился. Тетя Лив и Халвор тогда приехали на автобусе из Осло, и папа забрал их с конечной станции после того, как отвез маму, Кристин и меня на дачу. По пути домой я сидела на коленях у тети Лив, чтобы избавить папу от необходимости ездить два раза.
— Думаю, тебе нужно пойти с ним, Халвор, — сказала мама. — Ведь у дяди Педера нет сыновей, одни только девочки.
Но у Халвора болела то ли нога, то ли голова, и он хотел только лежать в кровати и рассматривать комиксы.
— Неужели ты не в состоянии собраться, Халвор? — наконец спросила тетя Лив.
Спросила не то чтобы сердито, но так, словно до нее только сейчас дошло, насколько он был беспомощен, и она решила, что мужской поход в горы придаст ему силы воли и ей придется меньше беспокоиться о его уроках и о том, сколько времени он проводит на улице в хорошую погоду. Вечером накануне этого дня мы играли в «Монополию», и я выиграла. Халвор проиграл. У него была Ратушная площадь, но он тем не менее не купил жилищный кооператив «Город-сад» в Уллеволе, когда ему выпала такая возможность, потому что был слишком жаден или просто глуп.
В конце концов папа понял, что придется выбирать кого-то другого. У Кристин были месячные, и она лежала в постели с теплой грелкой на животе, которую для нее раздобыла тетя Лив. И таким образом, оставалась я. Я зевнула и отрицательно покачала головой. Уже тогда я отказывалась от чего-то, что могло иметь решающее значение для всей моей жизни, из чистого упрямства, словно желая наказать папу за что-то, чего я тогда не понимала. Я что же, буду срываться с места, стоит ему только приказать, — я же не собака. Но мне было очень жаль всех нас, я была недовольна всеми, включая саму себя.
— Ну что ж, тогда я пойду, — сказала в конце концов тетя Лив. — Мне надо растрясти вчерашние пироги.
У Эйстейна волосы немного вьются на затылке и уже начинают редеть. Он накрывает на стол и ставит старые тарелки. Я уже привыкла делать многое на манер Эйстейна — споласкивать тарелки прежде, чем поставить их в посудомойку, нарезать хлеб особым образом, я привыкла к вкусу домашнего хлеба, который он сам печет. У меня в шкафу хранится пакет с одеждой для новорожденного, я купила ее, когда была беременной, одежда нейтральных цветов, ведь тогда еще было непонятно, кто родится — мальчик или девочка. Я не могу ни оставить этот пакет здесь, ни забрать с собой, если я перееду. А еще есть этот вибратор, купленный в состоянии возбуждения, которое я в тот момент испытывала по отношению к одному человеку — Эйстейну. Закрываясь с ним в комнате, я словно переносилась в другую реальность, а когда мы пользовались им вместе, это были такие интимные моменты, о которых никто не должен был знать, хотя я поделилась этим с Ниной. И что же — забрать его теперь с собой? Или оставить его в квартире Эйстейна? Или просто взять и выбросить — это было бы драматично.
Эйстейн расспрашивает о ребенке Элизы — рост, вес, кормит ли она грудью. Ульрик ест, макая рукав в кетчуп, но я ничего не могу поделать, и в каком-то смысле мне все равно. Ощущение такое, словно я сижу обложенная со всех сторон ватой и смотрю на то, что делают эти двое. Эйстейн пьет воду из стакана, обхватив его всей ладонью и запрокинув голову назад, кадык ходит вверх-вниз, пока он опустошает стакан. Они все делают так, как у них заведено, только я не имею ко всему этому отношения и никогда не имела. И никогда не буду иметь. И это вызывает у меня беспокойство особого свойства. Оно не может исчезнуть в другом месте, его нельзя подтвердить или опровергнуть, и с ним вообще ничего нельзя поделать.
Я очень одинока, во всем совершенно одна. И если бы у нас с Эйстейном родился ребенок, было бы то же самое. И поэтому я так хорошо чувствую и понимаю одиночество Ульрика в огромном мире. И возможно, это понимание мне абсолютно ни к чему, оно нужно только для того, чтобы мучить меня саму, и если бы у нас с Эйстейном родился ребенок, я бы испытывала еще больше страданий.
— Тебе будет тяжело смотреть на младенца Элизы? — спрашивает Эйстейн, и я энергично мотаю головой.
— В этом не было бы ничего странного, — пояснил он, — раз твоя собственная мечта о ребенке пока не осуществилась.
Я пытаюсь объяснить ему, что это совершенно разные вещи, и Эйстейн вроде бы понимает. Он почти всегда понимает, когда я пытаюсь ему что-то объяснить.
Когда Элиза забеременела в третий раз, она призналась маме и мне, полушутя-полусерьезно, как страстно мечтает о девочке и что ее страшит даже мысль о том, что может родиться еще один мальчик. Мы тогда сидели на веранде дома Элизы и Яна Улава.
— На еще одного мальчика у меня не хватит материнской любви, — пояснила Элиза.